Если таким образом, с одной стороны, образ великого человека возрос у нас до божественности, то, с другой стороны, пора подумать о том, что и отец когда-то был ребенком. Великая религиозная идея, выдвинутая египтянином Моисеем, не была, согласно нашим выкладкам, его собственностью; он заимствовал ее у своего царя Эхнатона. Этот последний, чье величие в качестве основателя религии недвусмысленно засвидетельствовано, возможно, следовал побуждениям, коснувшимся его через посредство его матери или какими-то другими путями – из Ближней или более далекой Азии.
Дальше вглубь преследовать сцепление событий мы не можем, но если с этими первыми моментами мы угадали верно, то монотеистическая идея наподобие бумеранга возвратилась в страну своего возникновения. Представляются неплодотворными и попытки констатировать заслуги одиночки в утверждении новой идеи. Явно многие лица способствовали ее развитию и вносили вклад в нее. С другой стороны, было бы заведомо несправедливым обрывать причинно-следственную цепь на Моисее, пренебрегая достижениями его последователей и продолжателей, еврейских пророков. Семя монотеизма в Египте не взошло. То же должно было случиться в Израиле после того, как народ стряхнул с себя оковы тягостной и взыскательной религии. Но из еврейского народа выходили всё новые и новые люди, возобновлявшие обескровленную традицию, повторявшие увещевания и требования Моисея и не успокаивавшиеся, пока утраченное не восстанавливалось. В постоянном многовековом усилии и, наконец, в ходе двух больших реформ, одна до, другая после вавилонского изгнания, совершалось превращение народного бога Ягве в того самого Бога, чей культ Моисей навязал евреям. И можно видеть доказательство какой-то особенной психической пригодности в массе, составившей еврейский народ, если она сумела выдвинуть столь много личностей, готовых взять на себя тяготы Моисеевой религии – за награду богоизбранничества и, возможно, еще и другие вознаграждения подобного же рода.
Для обеспечения устойчивых психических изменений в том или ином народе явно недостаточно убедить его в его богоизбранничестве. Последнее надо ему еще как-то доказать, чтобы он поверил и извлек следствия из своей веры. В Моисеевой религии таким доказательством служил исход из Египта; Бог или Моисей от его имени неустанно апеллировали к этому свидетельству божественного расположения. Был введен праздник Пасхи, чтобы закрепить воспоминание о событии, или, скорее, какой-то давний праздник был содержательно наполнен этим воспоминанием. Но то было всё же лишь воспоминание, исход принадлежал туманному прошлому. В современности признаков божественного расположения было прямо-таки негусто, судьбы народа указывали, скорее, на немилость Бога. Первобытные народы имели обыкновение принижать или даже наказывать своих богов, когда те не исполняли свой долг обеспечения побед, счастья и благополучия. Цари во все времена терпели то же, что боги; здесь дает о себе знать древнее тождество, возникновение из общего корня. Современные народы тоже имеют обыкновение прогонять своих царей, когда блеск их правления тускнеет от поражений с соответствующими территориальными и денежными потерями. Почему народ Израиля, однако, всегда лишь тем преданнее прилеплялся к своему Богу, чем больше от него терпел, – вот проблема, которую мы пока вынуждены оставить в стороне.
Она может послужить нам стимулом для расследования, не принесла ли Моисеева религия народу нечто большее, чем повышение самочувствия через создание избранности. В самом деле, следующий момент легко отыскать. Религия дала евреям еще и гораздо более величественное представление о Боге, или, если выразиться осторожнее, представление о более величественном Боге. Верующий в такого Бога в известной мере приобщался к его величию, мог сам себя чувствовать приподнятым. Для неверующего это не само собой разумеется, но, возможно, что-то уяснить здесь поможет указание на гордое чувство британца в чужой потрясенной беспорядками стране – чувство, которого совершенно лишен подданный какого-нибудь малого континентального государства. Британец рассчитывает на то, что его Government вышлет военный корабль, если у него хоть волос упадет с головы, и бунтовщикам это очень хорошо известно, тогда как у малого государства вообще нет военных кораблей. Энтузиазм от величия своей British Empire коренится, таким образом, еще и в сознании повышенной безопасности, защищенности, которою пользуется отдельный британец. Что-то подобное может быть и с представлением о величественном Боге, и поскольку на ассистирование Богу в деле управления миром претендовать трудно, гордость божественным величием сливается с гордостью своим избранничеством.
Среди предписаний Моисеевой религии есть одно, которое значительнее, чем кажется с первого раза. Это запрет на изготовление образа Бога, т. е. принуждение почитать такого Бога, какого нельзя видеть. Думается, в этом пункте Моисей превысил строгость религии Атона; возможно, он лишь хотел быть последовательным, у его Бога не было тогда ни имени, ни облика; возможно, это была дополнительная мера против магических злоупотреблений. Но если запрет этот укоренился, то он должен был произвести глубокое воздействие. В самом деле, он означал принижение чувственного восприятия в пользу некоего абстрактного представления, триумф духовности над чувственностью, в строгом смысле – запрет на влечения с его психологически неизбежными последствиями.
Чтобы убедиться в правдоподобии вещей, на первый взгляд вроде бы не само собой понятных, надо вспомнить о других процессах подобного же рода в развитии человеческой культуры. Самый ранний из них и, наверное, важнейший тает в дымке первобытной эпохи. Его поразительные следствия вынуждают нас признавать его реальность. У наших детей, у невротиков из числа взрослых, как у первобытных народов, мы обнаруживаем психический феномен, характеризуемый нами как вера во «всемогущество мысли». На наш суд, это переоценка влияния, которое наши психические, в данном случае интеллектуальные, акты способны оказать на изменение внешнего мира. По существу ведь вся магия, предтеча нашей техники, покоится на этой предпосылке. Сюда принадлежит также вся словесная ворожба и вера во власть, которую дает над вещью знание и произнесение ее имени. Мы предполагаем, что «всемогущество мысли» было выражением гордости человечества развитием языка, имевшего следствием столь исключительное стимулирование интеллектуальной деятельности. Было открыто новое царство духовности, где определяющими были представления, воспоминания и умозаключения в противоположность более низкой психической деятельности, имевшей содержанием непосредственные восприятия органов чувств. Это был, несомненно, один из важнейших этапов на пути очеловечения.
Намного более осязаемым предстает нам другой процесс более поздней эпохи. Под влиянием внешних моментов, прослеживать которые нам здесь не нужно и которые к тому же отчасти недостаточно известны, случилось так, что матриархальный общественный порядок был сменен патриархальным, с чем, естественно, был связан переворот всех былых правовых отношений. Похоже, отзвук этой революции мы еще слышим в «Орестее» Эсхила. Но соответствующий поворот от матери к отцу означает, сверх того, победу духовности над чувственностью, а стало быть культурный прогресс, ибо материнство доказуется свидетельством чувств, тогда как отцовство есть гипотеза, построенная на умозаключении и на предпосылке. Выбор, возвышающий мыслительный процесс над чувственным восприятием, оказывается шагом, чреватым важными последствиями.
Где-то между двумя вышеупомянутыми эпизодами совершился третий, обнаруживающий всего больше родства с изучаемым нами событием в истории религии. Человек ощутил побуждение признать вообще «духовные» силы, т. е. такие, которые не улавливаются чувствами, особенно зрением, однако оказывают несомненное, даже сверхмощное воздействие. Если позволительно довериться свидетельству языка, то прообразом духовности послужило движение воздуха, ибо дух заимствует свое имя от дыхания ветра (animus, spiritus, по-еврейски: ruach, дыхание). Тем самым была открыта и душа как духовное начало в отдельном человеке. Наблюдением был обнаружен движущийся воздух в дыхании человека, со смертью прекращающийся; еще и сегодня умирающий «испускает дух», расставаясь с душой. Теперь перед человеком открылось духовное царство; он был готов приписать душу, открытую им у самого себя, всему прочему в природе. Целый мир оказался одушевлен, и науке, так сильно запоздавшей, пришлось порядком потрудиться, чтобы снова обездушить часть мира; еще и сегодня она не до конца справилась с этой задачей.
Благодаря Моисееву запрету Бог был приподнят на более высокую ступень духовности, наметился путь к дальнейшему изменению представлений о нем, к чему еще надо будет вернуться. Но нас прежде всего занимает другое последствие этого события. Все подобные шаги в духовности имеют результатом повышение самочувствия личности, ее гордость, так что она ощущает себя превзошедшей других, закостеневших в оковах чувственности. Мы знаем, что Моисей внушил евреям энтузиастическое ощущение, что они избранный народ; через дематериализацию Бога к тайному сокровищу народа прибавилась новая, многоценная деталь. Евреи сохранили ориентацию на духовные интересы, политические бедствия нации научили их по достоинству ценить единственное достояние, оставшееся им, – их письменность. Непосредственно вслед за разрушением храма в Иерусалиме императором Титом равви Иоханан бен Саккай испросил разрешения открыть первую школу Торы в Ябне. С тех пор Священное Писание и духовное усилие вокруг него стали средоточием, сплачивавшим рассеявшийся народ.
Всё это общеизвестно и не вызывает споров. Я хотел лишь добавить, что характерная духовность еврейства укоренилась после Моисеева запрета на почитание Бога в зримом образе.
Первое место, на протяжении примерно 2000 лет отводившееся в жизни еврейского народа духовным устремлениям, дало, конечно, о себе знать; оно помогло ввести в рамки грубость и наклонность к насилию, обыкновенно воцаряющиеся там, где народным идеалом становится развитие мускульной силы. Гармония в развертывании духовной и телесной деятельности, достигнутая греческим народом, оказалась евреям недоступна. В своем душевном разладе они, по крайней мере, приняли решение в пользу более высокой ценности.
Не само собой разумеется и не сразу понятно, почему прогресс духовности, подавление чувственности должны поднимать самосознание личности, равно как народа. Похоже, для этого нужна некая определенная шкала ценностей и другая личность или инстанция, нормативного порядка. Начнем прояснение этого с аналогичного случая из индивидуальной психологии, смысл которого нам доступен.
Если
Что дает нам этот анализ удовлетворения через отказ от влечения для понимания изучаемых нами процессов подъема самосознания при прогрессе духовности? На первый взгляд, очень мало что. Ситуация тут совсем иная. Дело уже не идет ни о каком отказе от влечений, и отсутствует второе лицо или инстанция, ради которой приносится жертва. В отношении второго утверждения мы скоро начинаем колебаться. Можно сказать, что великий человек и есть тот авторитет, ради кого люди идут на многое, а поскольку великий человек действует в силу своего сходства с фигурой отца, то мы не вправе удивляться, если в массовой психологии ему отводится роль
Всё это, конечно, малоплодотворные соображения, и можно было бы подумать, что они вообще не имеют отношения к нашему исследованию причин, определивших характер еврейского народа. Это было бы нам только выгодно, однако определенная принадлежность к нашей проблеме дает о себе знать благодаря одному обстоятельству, которое в еще большей мере завладеет нашим вниманием позднее. Религия, начавшаяся с запрета создавать изображение божества, в течение столетий всё более превращается в религию отказа от влечений. Не то что она требовала бы сексуального воздержания, она довольствуется заметным сужением сексуальной свободы. Но Бог полностью выносится за пределы сексуальности и возводится в идеал этического совершенства. А этика представляет собой ограничение влечений. Пророки неустанно внушают, что Бог ничего другого от своего народа не требует, кроме как праведного и добродетельного жизненного поведения, а стало быть, воздержания от всякого удовлетворения влечений, которые еще и нашей сегодняшней моралью тоже осуждаются за греховность. И даже требование верить в него, похоже, отступает на второй план рядом с серьезностью этих этических требований. Тем самым представляется, что отказ от влечений играет выдающуюся роль в религии, даже если не фигурирует в ней от самого начала.
Здесь, однако, есть место для возражения, призванного отвести одно недоразумение. Хотя и кажется, что отказ от влечений вместе с основанной на нем этикой не принадлежит к существенному содержанию религии, однако генетически между ними имеется теснейшая связь. Тотемизм, первая известная нам форма религии, имеет неотъемлемой частью системы целый ряд заповедей и запретов, естественно, означающих не что иное, как воздержание от влечений: почитание тотема, включающее запрет вредить ему или убивать его; экзогамия, т. е. отказ от страстно желанных матерей и сестер внутри орды; признание одинаковых прав для всех членов братского союза, т. е. ограничение тенденции к насильственному соперничеству среди них. В этих установлениях мы должны видеть первые начала нравственного и социального порядка. От нас не скрыто, что здесь дают о себе знать две различных мотивировки. Два первых запрета сформулированы в смысле устраненного отца, они как бы продолжают его волю; третий завет, равноправие братьев-союзников, отступает от воли отца, обосновывается необходимостью долговременного поддержания нового порядка, сложившегося после устранения отца. Иначе неизбежным оказался бы регресс к прежнему состоянию. Здесь социальные заповеди отслаиваются от прочих, которые, мы можем сказать, вытекают непосредственно из религиозных отношений.
В ходе сокращенного развития отдельного человеческого существа повторяются важные моменты этого процесса. Здесь тоже авторитет родителей, прежде всего отца, грозящего от своей неограниченной власти наказанием, толкает ребенка на отказ от влечений, устанавливая за него, что ему позволено и что ему запрещено. То, что в отношении ребенка называется «послушным» или «скверным», позднее, когда на место родителей встанут общество и
Понимание всего этого еще более углубится, если мы предпримем исследование удивительного понятия святости. Что представляется нам собственно «святым» в отличие от других вещей, ценимых нами и признаваемых важными и значительными? С одной стороны, связь святого с религиозным несомненна, она акцентируется самым навязчивым образом; всё религиозное свято, прямо-таки ядро святости. С другой стороны, наше суждение подрывается многочисленными попытками наделить чертами святости столь многое другое – личности, учреждения, установления, мало что общего имеющие с религией. Эти усилия служат некоторым очевидным тенденциям. Будем исходить из запретительного характера, столь прочно привязанного к святому. Святое есть явным образом нечто такое, к чему нельзя притрагиваться. Святой запрет имеет очень сильную аффективную окраску, но, собственно, без рационального обоснования. В самом деле, почему, скажем, инцест с дочерью или сестрой должен быть таким уж особенно тяжким преступлением, заведомо злейшим, чем всякая другая сексуальная связь? Допытываясь до подобного обоснования, мы, несомненно, услышим, что против него восстают все наши чувства. Но это означает лишь, что люди принимают запрет за само собой разумеющийся, что они не умеют его обосновать.
Негодность подобного объяснения доказать достаточно легко. Что якобы оскорбляет наши священнейшие чувства, то среди правящих фамилий древних египтян и других ранних народов было распространенным обычаем, можно было бы даже сказать – освященным образом действий. Само собой разумелось, что фараон находил в своей сестре свою первую и высокороднейшую жену, и поздние преемники фараонов, греческие Птолемеи, не колеблясь подражали этому образцу. Тем самым напрашивается, скорее, тот вывод, что инцест – в данном случае между братом и сестрой – был привилегией, обычным смертным недоступной, но предоставлявшейся царям, представителям богов, подобно тому как ведь и мир греческой и германской саги тоже нисколько не коробят подобные инцестуозные отношения. Смеем предположить, щепетильное соблюдение равенства родовитости среди нашей высшей аристократии является еще остатком той древней привилегии; и можно констатировать, что вследствие столь много поколений практикуемых близкородственных браков в высших социальных слоях Европа сегодня управляется лишь членами одной и еще другой семьи.
Указание на инцест у богов, царей и героев помогает разделаться и с другой попыткой обоснования запрета – биологическим объяснением страха инцеста, возводящим этот страх к некоему темному знанию о вредности близкородственных браков. Но недостоверно даже то, что близкородственные браки несут в себе опасность, и уж тем более что первобытные люди распознали ее и отреагировали на нее. Шаткость в определении разрешенных и запрещенных степеней родства равным образом говорит против гипотезы «природного чувства» как первоосновы страха инцеста.