Цивилизация, культура, религия

22
18
20
22
24
26
28
30

Стоила бы трудов попытка понять, как получилось, что монотеистическая идея смогла произвести столь глубокое впечатление именно на еврейский народ и почему он так цепко за нее держался. Мне кажется, ответить на этот вопрос можно. Судьба вплотную поставила еврейский народ перед великим и преступным деянием прадревности, отцеубийством, предоставив повод повторить его на личности Моисея, выдающейся отцовской фигуре. В данном случае имел место «поступок» вместо воспоминания, столь часто происходящего во время аналитической работы с невротиками. На побуждение к воспоминанию, внушенное евреям учением Моисея, они реагировали, однако, отрицанием своего поступка, остались при почитании великого отца и заградили себе тем самым доступ к точке, от которой позднее Павлу предстояло строить продолжение праистории. Едва ли безразлично или случайно то, что насильственное умерщвление другого великого человека стало отправным пунктом также и для религиозного творчества Павла, – человека, которого небольшое число приверженцев в Иудее принимало за сына Божия и за провозвещенного мессию и на которого позднее перешел фрагмент приписанной Моисею истории детства, но о котором мы в действительности едва ли знаем больше достоверного, чем о самом Моисее, – не знаем, был ли он на самом деле великим учителем, изображенным у евангелистов, или, скорее, факт и обстоятельства его смерти стали решающими для значения, приобретенного его личностью. Павел, ставший его апостолом, его самого не знал.

Установленное Зеллином по некоторым деталям предание, поразительным образом без всякого доказательства принятое молодым Гёте, убийство Моисея его еврейским народом[76] становится так необходимой составной частью нашей конструкции, важным связующим звеном между забытым событием прадревности и его позднейшим выходом наружу в форме монотеистических религий[77]. Заманчиво предположить, что раскаяние в убийстве Моисея дало стимул для мечтательных фантазий о мессии, призванном возвратиться, принеся своему народу избавление и обещанное мировое господство. Если Моисей был тем первым мессией, то Христос стал его заместителем и преемником, так что и Павел мог с известной исторической оправданностью кричать народам: смотрите, мессия действительно пришел, на ваших же глазах он был убит. Тогда и в воскресении Христовом есть частица исторической правды, ибо он был возвратившимся праотцом первобытной орды, преображенным и в качестве сына взошедшим на место отца.

Бедный еврейский народ, который с укоренившейся жестоковыйностью продолжал отрицать совершённое отцеубийство, с течением времени тяжко расплатился за это. Снова и снова ему ставили на вид: вы убили нашего Бога. И этот упрек справедлив, если услышать его в правильном переводе. Он гласит тогда, отнесенный к истории религий: вы не хотите признаться, что убили Бога (прообраз бога, праотца и его позднейшие перевоплощения). Здесь должно было бы следовать добавление: мы, конечно, сделали то же самое, но мы в этом сознались и с тех пор искупили свою вину. Не все упреки, которыми антисемитизм преследует потомков еврейского народа, могут апеллировать к подобному оправданию. Феноменальная интенсивность и устойчивость ненависти других народов к евреям должна, естественно, иметь более чем одну причину. Можно найти целый ряд причин, многие явно извлечены из реальности и не требуют себе истолкования, другие более глубокие, коренящиеся в тайных источниках, в них можно было бы видеть специфические мотивы. Из числа первых упрек в пришлости, пожалуй, самый негодный, потому что во многих местностях, где сегодня бушует антисемитизм, евреи принадлежат к древнейшим слоям населения или даже оказались на месте раньше, чем нынешние обитатели. Это справедливо, например, в отношении города Кельна, куда евреи пришли вместе с римлянами прежде, чем он был захвачен германцами.

Другие обоснования ненависти к евреям сильнее, скажем, то, что они живут большей частью в меньшинстве среди других народов; в самом деле, массовое чувство общности требует для своей полноты враждебного отношения к обособленному меньшинству, а численная слабость этих отверженных способствует их угнетению. Совершенно непростительны, однако, две других странности евреев. Во-первых, они во многих отношениях отличаются от своих «народов-хозяев». Не в принципе отличаются, потому что они не чужие азиаты по своей расе, как утверждают их враги, а состоят из остатков средиземноморских народов, наследники средиземноморской культуры. Но всё равно они другие, нередко – неопределимым образом другие, чем, прежде всего, нордические народы, а нетерпимость масс странным образом в случае малых различий выражена ярче, чем в случае фундаментальной непохожести. Еще сильнее действует второй пункт, а именно то, что они упорствуют перед лицом любого гнета, что жесточайшим преследованиям не удалось их искоренить, и больше того, они, наоборот, обнаруживают способность отличаться в хозяйственной жизни и, когда им позволяют, вносят ценный вклад во всех областях культуры.

Более глубокие мотивы антисемитизма коренятся в давно прошедших временах, действуют изнутри народного бессознательного, и я готов к тому, что они на первый взгляд покажутся невероятными. Рискну утверждать, что ревность к народу, выдавшему себя за первенца, за любимое дитя Бога-отца, еще и сегодня не утихла среди других народов, точно так же как если бы они поверили этому заявлению. Далее, среди обычаев, приведших к обособлению евреев, обычай обрезания производит неприятное, жутковатое впечатление, объясняющееся, пожалуй, намеком на пугающую кастрацию и тем самым касающееся эпизода из доисторического прошлого, который все предпочли бы забыть. И, наконец, последний мотив этого ряда: не следует упускать из виду, что народы, усердствующие сегодня в ненависти к евреям, лишь в поздние исторические эпохи стали христианами, часто были вынуждены стать под кровавым нажимом. Можно сказать, все они «плохо крещены», под тонкой штукатуркой христианства остались тем, чем были их предки, потворствовавшие варварскому политеизму. Свою злобу к новой, навязанной им религии они не преодолели, только перенесли ее на источник, откуда пришло к ним христианство. Тот факт, что Евангелия содержат повествование, развертывающееся среди евреев и рассказывающее только о евреях, облегчило им такой перенос. Их ненависть к евреям есть в сущности ненависть к христианам, и не приходится удивляться, что в немецкой национал-социалистской революции эта внутренняя связь двух монотеистических религий находит столь ясное выражение во враждебном преследовании обеих.

Е. Трудности

В предшествующем изложении нам, возможно, удалось провести аналогию между невротическими процессами и религиозными явлениями, указав тем самым на неожиданный источник последних. При таком перенесении из индивидуальной в массовую психологию вырисовываются две трудности разной природы и достоинства, к которым мы теперь должны обратиться. Первая, та, что мы здесь имеем дело лишь с одним случаем из всей изобильной феноменологии религий, не пролили свет на другие. Автор вынужден с печалью признаться, что не в состоянии дать ничего, кроме этой первой пробы, что его профессиональных познаний не хватает для расширения исследования. Из своих ограниченных познаний он может разве что еще добавить, что эпизод учреждения магометанской религии представляется ему сокращенным повторением начала иудаизма, подражанием которому она явилась. Кажется даже, что пророк первоначально имел намерение принять для себя и для своего народа иудаизм в полном виде. Новообретение единого великого праотца вызвало у арабов исключительное повышение самосознания, приведшее к великим всемирным успехам, но и исчерпавшее себя в них. Аллах оказался много благодарнее к своему избранному народу, чем старый Ягве к евреям. Однако внутреннее развитие новой религии вскоре кончилось застоем, возможно, потому, что было лишено глубины, в случае иудаизма спровоцированной убийством религиозного основателя. Внешне рационалистические религии Востока являются по своей сути культом предков, а потому на них нельзя опереться при реконструкции более ранней ступени прошлого. Если верно, что у примитивных народов нашего времени признание некоего высшего существа оказывается единственным содержанием их религии, то это можно рассматривать лишь как захирение религиозного развития, аналог тех бесчисленных случаев рудиментарных неврозов, которые мы констатируем в области индивидуальной патологии. Почему здесь, как и там, дело не двинулось дальше, нам в обоих случаях не совсем понятно. Можно, наверное, возложить ответственность за то на степень одаренности этих народов, направление их деятельности и их общие социальные условия. Впрочем, хорошее правило аналитической работы – довольствоваться объяснением наличности и не тратить усилий на объяснение того, чего не произошло.

Вторая трудность при таком переходе к массовой психологии гораздо значительнее, потому что она выдвигает новую проблему принципиального свойства. Встает вопрос, в какой форме наличествует действенная традиция в жизни народов, – вопрос, не имеющий смысла в отношении индивида, ибо здесь ответом на него служит существование остаточной памяти о прошлом в бессознательном. Возвратимся к нашему историческому примеру. Мы объяснили компромисс в Кадеше продолжающимся существованием мощной традиции среди возвращенцев из Египта. Данный случай не таит в себе никакой проблемы. Согласно нашей гипотезе, подобная традиция опиралась на сознательное воспоминание, на изустное предание, которое перешло к жившим тогда людям от их предков, отдаленных всего на два или на три поколения в прошлое, а те были участниками и свидетелями соответствующих событий. Но вправе ли мы и в отношении последующих веков тоже верить, что традиция имела своей основой обычную передачу знания от деда к внуку? Что это были за люди, хранившие подобное знание и передававшие его из уст в уста, указать, как в предыдущем случае, уже не удается. По Зеллину, предание об убийстве Моисея имело хождение в священнических кругах всегда, пока не нашло себе, наконец, письменного выражения, которое только и позволило Зеллину высказать свою догадку. Оно, однако, могло быть известно лишь немногим, оно не было народным достоянием. А достаточно ли этого для объяснения всей его действенности? Можно ли такому знанию элиты приписать способность настолько овладевать массами, стоит лишь приобщиться к нему? Похоже всё-таки, что и среди несведущей массы должно было иметься в наличии нечто сродное знанию немногих и идущее ему навстречу при его обнародовании.

Выносить суждение становится еще труднее, когда мы обращаемся к аналогичному случаю из первобытных времен. Что существовал праотец известного нрава и какая судьба его постигла, с течением тысячелетий было без всякого сомнения забыто, нельзя и думать о какой-то устной традиции здесь, как в случае Моисея. В каком тогда смысле можно вообще говорить о традиции? В какой форме она должна была иметь место?

Чтобы облегчить задачу читателям, которые не расположены или не подготовлены к углублению в сложные психологические обстоятельства, я предпошлю нижеследующему исследованию его результат. По-моему, аналогия между индивидом и массой в данном пункте почти полная, в массах впечатления прошлого тоже сохраняются в бессознательных остаточных воспоминаниях.

У индивида, похоже, всё очевидно. Остаточная память раннего переживания в нем сохранилась, только в особенном психологическом состоянии. Можно сказать, индивид всегда хранил полноту знания, подобно тому как мы знаем о вытесненном из сознания. Нами составлено определенное, без труда подкрепляемое анализом представление о том, как что-то забывается и через определенный промежуток времени снова может всплыть на поверхность. Забываемое не стерто, а только «вытеснено», следы памяти о нем сохраняются во всей свежести, но изолированы «враждебной оккупацией». Они не могут коммуницировать с другими интеллектуальными процессами, они бессознательны, сознанию недоступны. Может быть также, что известные части вытесненного не вовлечены в этот процесс, остаются доступны для воспоминания, при случае всплывают в сознании, но и тогда они изолированы, словно чужеродные тела вне связи с другими. Так может быть, но не обязательно так должно быть, вытеснение может быть и полным; именно этот случай мы будем иметь в виду, переходя к дальнейшему.

Вытесненное сохраняет в себе побуждение, стремление пробиться к сознанию. Оно достигает своей цели при трех условиях: 1) если сила враждебной оккупации подорвана болезненными процессами, постигшими другое начало, так называемое Я, или перераспределением энергий оккупации в этом Я, как то регулярно происходит в состоянии сна; 2) если присущий вытесненному содержанию порыв претерпевает особое усиление, чему лучшим примером служат процессы во время наступления половой зрелости; 3) если в какой-то момент нового переживания появляются впечатления, состояния, которые настолько подобны вытесненному, что способны пробудить его. Тогда свежее переживание усиливается благодаря латентной энергии вытесненного, и вытесненное достигает действенности под прикрытием нового и с его помощью. Ни в одном из этих трех случаев прежде вытесненное не входит в сознание чистым, неизменным, но всегда вынуждено мириться с искажениями, свидетельствующими о влиянии не вполне преодоленного сопротивления со стороны оккупации, или о видоизмененном влиянии свежего переживания, или о том и другом.

Приметой и опорой для ориентации нам служило различение, является ли тот или иной психический процесс осознанным или бессознательным. Вытесненное бессознательно. Так вот, было бы удобным упрощением, если бы этот тезис допускал также и перевертывание, т. е. если бы различие качеств сознательного и бессознательного совпадало с различением: принадлежащее Я и вытесненное. Тот факт, что в нашей психической жизни существуют такие изолированные и бессознательные вещи, был бы новым и достаточно важным. В действительности всё сложнее. Верно, что всё вытесненное бессознательно, но неверно, что всё принадлежащее Я сознательно. Мы убеждаемся, что сознание – мимолетное качество, лишь временно присущее тому или иному психическому процессу. Мы вынуждены поэтому для целей нашего исследования заменить «сознательный» на «способный к осознанию» и назвать соответствующее качество «предсознательным». Будем тогда выражаться корректнее: в своем существе Я предсознательно (виртуально сознательно), однако некоторые составные части Я бессознательны.

Эта последняя констатация подсказывает нам, что двух качеств, на которые мы до сих пор опирались, недостаточно для ориентации во мраке психической жизни. Мы вынуждены ввести другое различение, уже не качественное, а топическое и, что придает ему особенную ценность, одновременно генетическое. Отделим теперь в нашей психической жизни, в которой будем видеть аппарат, составленный из многих инстанций, областей, провинций, регион, обозначаемый нами как собственно Я, от другого, который назовем Оно. Из них Оно старше, Я развилось из него наподобие коркового слоя под влиянием внешнего мира. В Оно бродят наши изначальные порывы, все процессы в Оно протекают бессознательно. Как мы уже упоминали, Я совпадает с областью предсознательного, в нем содержатся компоненты, в нормальном случае остающиеся бессознательными. Для психических процессов в Оно имеют силу совершенно другие законы протекания и взаимного влияния, чем те, которые господствуют в Я. По сути дела, именно открытие этого различения привело нас к нашей новой концепции и послужило ей обоснованием.

Вытесненное содержание следует относить к Оно и распространять на него механизмы последнего, они различаются лишь в аспекте своего генезиса. Дифференциация происходит в тот ранний период, когда Я развивается из Оно. Часть содержаний Оно входит тогда в Я, возвышаясь до статуса предсознательного, другая часть не затрагивается этой трансформацией и остается в Оно как собственно бессознательное. В ходе последующего формирования Я, однако, известные психические впечатления и состояния из Я исключаются в порядке его самозащиты; они лишаются черт предсознания, снова опускаясь до статуса компонентов Оно. Это и есть «вытесненное» в Оно. Что касается коммуникаций между двумя психическими провинциями, то мы, соответственно, представляем себе дело так, что, с одной стороны, бессознательный процесс в Оно поднимается до уровня предсознательного и инкорпорируется в Я, а с другой – предсознательное в Я способно совершить обратный путь и переместиться обратно в Оно. Вне нашего теперешнего интереса остается то, что позднее внутри Я отграничивается особая область, область «Сверх-Я».

Всё это может показаться далеко не простым, но однажды ознакомившись с необычной пространственной конституцией психического аппарата, мы уже не будем здесь видеть особенных трудностей для понимания. Присовокуплю еще то замечание, что развернутая нами топика ничего общего не имеет с анатомией мозга, касаясь ее, собственно, только в одном пункте. Неудовлетворительность этого представления, мною ощущаемая не менее остро, чем любым другим, происходит от нашего полного незнания о динамической природе психических процессов. Мы уславливаемся говорить, что отличие сознательного представления от предсознательного, предсознательного от бессознательного не может быть ничем другим, кроме как модификацией, возможно – также еще и перераспределением психической энергии. Мы говорим об оккупациях и сверхоккупациях, но помимо этого мы лишены какого-либо знания, и хуже, какого-либо подхода к сколько-нибудь пригодной рабочей гипотезе. Относительно феномена сознания мы еще можем указать, что он изначально зависит от восприятия. Все ощущения, возникающие через восприятие болевых, осязательных, слуховых или зрительных раздражений, сознаются прежде всего. Мыслительные процессы и то, что может оказаться их аналогом в Оно, сами бессознательны и добывают себе доступ в сознание через связь с остаточной памятью о восприятиях зрения и слуха при опосредовании речевой функцией. У животного, лишенного языка, все эти соотношения должны быть более простыми.

Впечатления от ранних травм, из которых мы исходили, либо вообще не переходят в предсознание, либо вскоре возвращаются через вытеснение к статусу Оно. Остаточные воспоминания о них тогда несознательны и воздействуют со стороны Оно. Нам кажется, что мы в состоянии подробно проследить их дальнейшую судьбу, пока речь в них идет о лично пережитом. Новое осложнение привходит, однако, когда мы обращаем внимание на вероятность того, что в душевной жизни индивида могут оказаться действенными не только лично пережитые, но и усвоенные при рождении содержания, элементы филогенетического происхождения, архаическое наследие. Тогда встают вопросы: а каково это наследие, что в нем содержится, что о нем свидетельствует?

Ближайший и надежнейший ответ гласит, что наследие это заключается в известных предрасположениях, как они свойственны всем живым существам. Иначе говоря, в способности и наклонности следовать определенным направлениям развития и особенным образом реагировать на определенные возбуждения, впечатления и раздражения. Поскольку, как показывает опыт, у отдельных существ человеческого рода в этом аспекте существуют различия, то архаическое наследие включает эти различия, они представляют собою то, что мы называем конституциональным моментом внутри индивида. Поскольку же все люди по крайней мере в свой ранний период переживают примерно одно и то же, они и реагируют на свои переживания одинаковым образом, и может возникнуть сомнение, не следует ли и эти реакции заодно с их индивидуальными различиями тоже причислить к архаическому наследию. Сомнение это следует отбросить; факт единообразия ранних реакций ничем не обогащает нашего знания об архаическом наследии.

Между тем аналитическое исследование принесло отдельные результаты, заставляющие нас задуматься. Прежде всего тут – всеобщность языковой символики. Символическое замещение одного предмета другим – то же в отношении естественных отправлений – всем нашим детям привычно и словно само собой разумеется. Мы не можем за ними проследить, как они этому научились, и вынуждены во многих случаях признать, что выучивание здесь исключено. Дело идет о каком-то изначальном знании, которое взрослый позднее забывает. Он, правда, применяет те же символы в своих сновидениях, но сам их не понимает, пока ему их не растолкует аналитик, и даже после того неохотно дает веру переводам. Если он сам пользовался каким-то из столь частых оборотов речи, в которых фиксировалась эта символика, то вынужден признаться, что их подлинный смысл от него совершенно ускользал. Одна и та же символика пронизывает самые различные языки; исследования, возможно, выявили бы, что она повсеместна, у всех народов одна и та же. Здесь, стало быть, перед нами как будто бы достоверный случай архаического наследия от эпохи языкового развития, но можно было бы всё же испробовать и альтернативное объяснение. Можно было бы сказать, что тут налицо мысленные отношения между представлениями, сформировавшиеся в ходе исторического развития языка и с тех пор каждый раз неизбежно повторяющиеся там, где происходит индивидуальное развитие языка. Тогда это был бы случай унаследования определенной умственной предрасположенности, как, впрочем, и предрасположенности влечений, т. е. опять же без нового вклада в нашу проблему.

Аналитическая работа, однако, вывела на свет еще и нечто иное, по своему значению выходящее за рамки вышеизложенного. Изучая реакции на ранние травмы, мы довольно часто с изумлением обнаруживаем, что они не строгим образом придерживаются реально пережитого личностью, но отдаляются от него способом, гораздо лучше отвечающим прообразу некоего филогенетического события и сплошь да рядом допускающим объяснение лишь через влияние такого события. Отношение невротического ребенка к своим родителям при комплексе Эдипа и кастрационном комплексе изобилует подобными реакциями, которые кажутся неоправданными индивидуально и становятся понятными лишь филогенетически, через связь с переживаниями прежних поколений. Безусловно, стоило бы трудов в подытоженном виде предложить общественности материал, к которому я здесь в состоянии апеллировать. Его доказательная сила представляется мне достаточно убедительной, чтобы отважиться на следующий шаг и выставить тезис, что архаическое наследие человека охватывает не только предрасположенности, но также и содержания, следы памяти о переживаниях прежних поколений. Тем самым объем, равно как и значение архаического наследия, решающим образом возрастает.

При более подробном осмыслении мы должны будем признать, что давно уже ведем себя так, словно нет никакой проблемы в наследовании остаточной памяти о пережитом предками, независимо от прямой передачи и от воспитательного воздействия примером. Говоря о сохранении давней традиции в народе, о формировании народного характера, мы подразумевали большей частью такую унаследованную традицию, а не насаждаемую путем намеренной передачи. Или, во всяком случае, мы не различали между той и другой и не отдавали себе ясного отчета в том, как смело мы поступаем, идя на подобное неразличение. Наше положение, между прочим, отяжеляется позицией современной биологической науки, которая и слышать не хочет о наследовании потомством приобретенных качеств. Но мы со всем смирением признаем, что, несмотря ни на что, не можем обойтись без этого фактора в биологическом развитии. Правда, дело идет не об одном и том же, там – о приобретенных свойствах, которые трудно уловить, здесь – об остаточной памяти, касающейся внешних впечатлений, как бы чего-то осязаемого. Однако окажется, наверное, что мы в принципе не можем представить одно без другого. Допуская сохранение подобной остаточной памяти в архаическом наследии, мы перекидываем мостик между индивидуальной и массовой психологией, получаем возможность рассматривать народы как отдельных невротиков. Признавая, что у нас нет никакого более доказательного свидетельства остаточной памяти в архаическом наследии, кроме тех нередуцируемых в аналитической работе явлений, которые требуют дедукции из филогенеза, мы всё же считаем это свидетельство достаточно убедительным, чтобы постулировать подобное положение вещей. Если дело обстоит иначе, то ни в индивидуальном анализе, ни в массовой психологии мы не сделаем ни шагу по начатому пути. Наша смелость – вынужденная.