В субботу же обед у Тургенева. Были Краевский, Боткин, я, Толстой и Иславин, после обеда пришла Над<ежда> Ник<олаевна>. Я вздумал испытать ее и улегся на диване, не обращая на нее особенного внимания. И что же, это случайное обстоятельство, совершившееся без всякой аффектации, ее сконфузило. Через полчаса она уже сидела возле меня и кокетничала, не обращая внимания на тающего Иславина. Боткина мы ей представили, как дона Алонза де Гусман, танцора испанских танцев. Вообще Надя мила, но ее для меня не существует! Кончил вечер у Надежды Михайловны, Ольга Александровна была умна и мила, и хороша в своем сереньком шелковом платье. C"est une belle chose que le parfum d"une honnete et douce demoiselle![953]
Мизерия и decadence[954] Панаева. Слухи об Анненкове. Толки о мире.
Я знаю, что Фанни Черрито стара, знаю, что она нехороша вблизи, знаю, что на мой черный бинокль нельзя вполне положиться, — но, совсем тем, давно не видел я женщины, которая бы меня пленила более Фанни Черрито. Давали «Армиду»[955] и я, просидев весь день дома, отправился в балет в каком-то редко со мной случающемся, болезненно-озлобленном состоянии. Балет был глуп, более глуп, чем все балеты сего мира. Но как хороша была Черрито Армидою! Все, начиная от ее прически до ножек, действительно маленьких, как у дитяти, — меня пленяло, но более всего ее рот и выражение лица — ласковое, веселое, приличное и вместе с тем страстное. При ней все наши танцовщицы, кроме маленькой Муравьевой, казались палками, глупыми девками, ходячими циркулями. Et puis cet air si caressant, si ingenu, si gentil dans son ingenuite[956]. Я знаю, что благодаря третьему ряду и трубке, я любуюсь не на г-жу Черрито, а скорее на произведение собственной своей фантазии, но надо же вызвать эту фантазию, а того не делал никто из танцовщиц до сей поры, даже К. Гризи.
Видел разных людей подземного царства, или; как говорится, «являющихся лишь по бурным ночам», — Кирилина Андрея и Григорьева (triple)[957]. Была и она, то есть Черкесенка, балет ей, конечно, показался любезнее оперы. Григорьев зовет меня сегодни обедать, но это пока в руках Олимпийца и зависит от Черкесенки, которая милее, чем когда-либо!
Обедал с Черкесенкой вдвоем у Луи, был весьма счастлив и безумен. Это особенный тип и настоящий характер. Вечная веселость, страстность, беззаботность, ласковость, жизнь минутою, безалаберность, — все это делает ее несравненно выше и во всяком случае занимательнее тысячи женщин с претензиями и вечным
Вчера после обеда, данного Васинькой у Некрасова, прочел Тургеневу первые сцены моего перевода «Лира»[959]. Дни за два я читал их Некрасову, который приветствовал их с восхищением, но надо было знать мнение человека, хорошо знакомого с Шакеспиром. Вообще, я до крайности ценю вкус Тургенева, невзирая на его способность к увлечению и страсть к <...> Но и он произнес отзыв в высшей степени одобрительный. Итак, перевод «Лира» будет продолжаться с усердием. От чтения сделалась у меня головная боль, сперва слабая, а потом, при конце вечера у Григория, почти невыносимая. Это факт любопытный.
Утром ездил в коляске по дурной дороге в крепость получать пенсию матушке. Видел немало свиных и кувшинных рыл, но вообще чиновники были услужливы и даже любезны.
Всю среду провел в некотором трепете, опасаясь, чтобы после ужасов понедельника что-нибудь не отозвалось, но до сих пор all right[960]. Вечером колебался между оперой и поездкой к Софье Ивановне. Решился на последнее и рад. После четырех лет увидал М. И., ныне итальянскую синьору, с ребенком. Вечер прошел почти незаметно. Она похорошела и очень поумнела, понагляделась. Та же ласковость и то же добродушие. Буду видеться с ней и ее сестрою почаще.
Скромность приказывает набросить завесу на события в пятницу, разумея тут вечер после обеда в Шахм<атном> клубе, обеда, совершившегося блистательно. Участвовали в вечерних похождениях: Долгорукий, В. Петров, Потехин, Горбунов, а из новых лиц Булгаков, Мацнев, Гауф, Маркевич и Свечин, кирасирский офицерик, представлявший из себя тип, ныне изчезающий, — дрянного и заносчивого кавалериста, с какими-то непонятными претензиями. Говорят, что он в трезвом виде совсем не таков, надеюсь, что не увижу его более ни в трезвом, ни в нетрезвом состоянии. Впрочем, было довольно весело.
Приехал Анненков. Мы с ним встретились и облобызались на лестнице у Некрасова.
Читал «Лира» Боткину, Полонскому и Михайлову, которые у меня сошлись утром в пятницу. Они остались довольны.
Кто из людей не любит подарков? Но такого подарка, который я получил вчера, не всякому получить придется. В контору «Петер<бургских> ведомостей» принесена для передачи мне от неизвестного серебряная кружка с надписью: «Да здравствует Петерб<ургский> Турист Ив. Ал. Ч<е>р<нокнижни>ков! 1824/XII 55 г.». На моей памяти не было примера подобным изъявлениям сочувствия в литературе! Тут можно смело сказать — не дорог подарок, а дорога любовь! Чернокнижников, мною созданный и мной вынесенный на свет, наперекор укорам холодности, критике и советам, — идет все вперед и вперед! Упорство хорошая вещь, и все-таки я сам себе лучший судья. Вообще, эта кружка веселит меня уже два дня сряду — от души желаю всего лучшего неизвестному читателю.
Вчера avant soiree[961] у Тургенева, где познакомился с отличным и знаменитым старикашкой Лажечниковым. Были еще Ермил, Анненков и Сол<л>огуб, на сей вечер ведший себя пристойно. До 12 1/2 у Надежды Михайловны. Много вестей об изюминке и о прочем. О мире все говорят сильно. Боже мои, если бы так! Несмотря на мою воздержанность, напьюсь как свинья в день заключения мира! В самом деле, золотой век ждет нас по окончании войны. Отдых, согласие, покровительство просвещению, кроткий и милосердный государь, пора сознания и обращения к честности в свете, а для меня собственно — путешествия, Италия и что еще!! Отчего же и не быть золотому веку? — Еду на елку к Марье Львовне.