Стихотворения. Проза

22
18
20
22
24
26
28
30

Марья, вынимавшая горшки из печи, выронила ухват, подняла подол, закрыла им лицо, шатаясь, опустилась на лавку и заголосила:

— Ох, никогда не видать мне Сереженьки; никогда не прижать его ко груди своей.

— Ты не плачь, слезами-то горю не поможешь. Может, и вернется еще; ведь говорят тебе, пропал без вести только. А теперь вот платить приходится. Помнишь обещание-то свое?

— Ничего я не помню, ничего я не знаю... Знаю, что ни за что, ни про что родила я его. Не пожил, не нарадовался жизнью соколик мой, пропал бедный без вести. — И, дико вскрикнув, Марья схватила себя за голову, сильным рывком распустила волосы и упала на лавку, стеная и рыдая. Сидевшая под образами и что-то шившая Соня бросилась к ней, обняла ее и, сама плача и трясясь, старалась ее успокоить.

Григорий подошел к лавке, сел, положил руку на голову Сони и необычным ласковым голосом заговорил:

— Сонюшка, доченька моя, коли мать не помнит, то я помню, я, твой отец. Мы ведь с ней вместе обещали отдать тебя Богу. Я тянул все. Жаль было, — а теперь, видно, пора пришла, сам напомнил нам, не то и впрямь не вернется Серега. Платить надо, Сонюшка, мы все — плательщики. Ничего не пропишешь. Перед рождением твоим мать при смерти лежала. Я уж тогда платить хотел, к Пахому ходил. Мать вскинулась, говорит, не смей, не хочу со скопцом жить. И придумали мы тогда обои вместе, коль родится ребенок, отдать его Богу. Ты и родилась. Я жалел тебя, Сонюшка, — а видишь, что вышло. Бог, он — что? Он терпит, терпит, да ведь не век же терпеть будет. Все возьмет, да еще с процентами. Всеблагий, но и Всесильный, сказано про Него. Нет, уж видно теперь дальше тянуть не приходится, сбирайся тихонечко, — завтра поедем к Пахому.

— Зачем? — спросила Соня.

— Потому обещался я ему тебя отдать.

Марья, притихшая было во время беседы Григория, вскочила, обняла и прижала к себе Соню и закричала на мужа:

— Ты что же? Совсем головы решился что ли? Дите свое, дочь единственную, скопцам отдать хочешь. Не дам ее! Вот что хочешь со мной делай, не дам ее! Никому не дам.

Григорий поднялся. Тяжело прошелся, подошел к ним, остановился, посмотрел на них и сказал:

— Не отдашь, говоришь. Так я ее силой возьму. Потому я отец, я волен распоряжаться ею.

— Не ты ее в чреве носил, не ты рожал, не ты ее грудью кормил, кобель носатый! — кричала в исступленье Марья, — мало тебе что ли, что я сына своего лишилась, ты и дочь у меня отнять хочешь. И зачем я за тебя вышла, за урода такого!

— Марья, — сказал примирительно Григорий, — ты теперь не того, как в исступленье каком находишься; выплачешься, отойдешь — сама поймешь, что платить надо. Так вот тебе мой последний сказ: коль не отпустишь ее, не исполнишь своего обещания, — значит, не муж я тебе больше и не отец ей. Так и знай тогда, — сам в скопцы пойду, и ничем ты тогда меня не удержишь.

И, надев на голову шапку, Григорий решительно вышел из избы.

— Остались мы с мамкой одни, — говорила Соня Алексею Нивину, лежа в его кровати, укрытая его полушубком, пока он возился у печи, раздувая самовар. После пережитого Соню лихорадило. — Дрожим и трясемся от горя, прижавшись друг к дружке, и слезы на щеках мешаем. И говорю я ей:

— Мамка, — говорю, — пойду я к Лексею Андреевичу, к вам то есть. Он меня спасет и укроет, — а коли и он не укроет, — говорю, — тогда уж не жить мне на свете. Как сказала я это, вдруг такую твердость в душе почувствовала, точно гора вошла в нее. Уж очень я верила в вас, что укроете. Слезы на глазах высохли, гляжу я на мамку. Жаль мне старую, утешить ее хочется, и говорю ей: “Мамонька, — говорю, — ты не плачь, все хорошо будет, все образуется, как Лексей Андреевич говорит. И будем мы с ним, как сестра с братом жить, за тебя Богу молиться”. Как увидала она, что переменилась я, так сама ровно другая стала, успокоилась, меня торопит. “Иди, — говорит, — иди, беги, пока не поздно, пока отец не вернулся”. И не помню я, как побежала к тебе, только помню одно, знала, что ты меня не обманешь.

Алексей Нивин слушал ее, сидя рядом с самоваром, обняв колени, и тихая улыбка озаряла его тонкое, византийского письма, лицо. Он слушал Соню и одновременно слушал самого себя. Вот почему ему было хорошо сегодня там, над оврагом, когда он снял шапку и ветер ласково трепал его волосы. Вот почему вспомнил он сестру Машу; это она, лучезарная, вечно любимая, сегодня в день его рождения сама благословила его на новую жизнь. “Неисповедимы пути Вышнего”, — почти прошептал он и испугался, потому что показалось, что Соня вдруг поймет, услышит его думы.

Самовар вскипел, Алексей Нивин заварил чай, достал малинового варенья, сваренного для него прошедшим летом Эвой, и стал поить, сев для этого на кровать, по-прежнему трясущуюся Соню, при этом у самого его резко тряслись и стучали зубы.

— Тебя самого трясет, — сказала Соня.