Стихотворения. Проза

22
18
20
22
24
26
28
30

— Вера — отрада и радость, — повторяла она, улыбаясь, и не замечала своей улыбки. Она подняла голову. Яркое синее небо висело над ней; солнечный трепет играл на густой листве белостволой березы, — этот трепет был трепет ее души. Она подняла руки, вытянула их к небу, потом закрыла ими лицо и прошептала: — Шура! Шура! Как хорошо! Вера — наша отрада и радость!

Страх охватил Алексея, когда он вошел в келейку старца Леонида, и, озаренная этим страхом, мгновенно вспомнилась вся его жизнь и то самое страшное в этой недолгой жизни, о чем он всегда боялся вспоминать и что теперь вдруг всплыло наружу и заполнило всю душу яркой картиной однажды пережитого. Это было давно, вскоре после смерти сестры Маши, когда он, думая, что совершает справедливость, убил начальника той тюрьмы, в которой была заключена сестра Маша, потому что начальник этой тюрьмы отличался особой жестокостью по отношению к политическим заключенным. Теперь, в тесной келье старца Леонида, он ясно сознал, что это была не справедливость и даже не месть, а просто подлое убийство из-за угла безоружного человека, захваченного обманом. Точно снова происходило все когда-то пережитое. Алексей ясно видел берег реки, сосновый бор с красными, залитыми лучами заходящего солнца стволами, овраг. Вот он притаился среди какого-то кустарника; сердце стучит так сильно, что кажется, весь бор полон этим стуком. Нет, это не стук сердца, это — шаги того, кого он, Алексей, вызвал любовным письмом на свиданье и кто доверчиво идет навстречу его ожидающей смерти. Он идет, вертя тросточкой, насвистывая какой-то пошлый мотив, оглядываясь по сторонам, в ожидании увидеть ту, от имени которой было написано любовное письмо... Вот он спустился в овраг; вот он подходит к кустарнику... Алексей выскакивает из-за своей засады, хватает его за грудь, близко, близко подносит к виску револьвер, нажимает курок... выстрел... И на минуту перед тем беспечный любовник без крика падает навзничь. Глаза у него раскрыты, непонятный ужас останавливается в них...

Алексей наклоняется над убитым, смотрит в эти испуганные глаза, ему самому становится страшно... Но надо кончать, он вытаскивает из кармана убитого револьвер, стреляет из него и бросает его рядом с правой рукой убитого, осматривает кругом, не оставил ли каких лишних следов, и уходит в противоположную сторону.

Кто дал ему право тогда казнить и лишать другого жизни, горько мучился Алексей теперь в келье старца Леонида, — и не потому ли тогда раскрылась перед ним бездна, отделившая его от сестры Маши. Где же выход из этого? Разве может быть ему прощенье свыше, когда он сам не простил себе этого убийства?.. И неужели нужно сознаться в этой подлости своей перед старцем? Поглощенный своими думами, Алексей не слышал, как отворилась дверь и вошел старец Леонид, — он очнулся только тогда, когда старец подошел к нему почти вплотную и тихо оказал:

— Я знал, что ты придешь и радуюсь приходу твоему.

— Почему? — невольно таким же шепотом вырвалось у Алексея, — разве вы могли знать о моем существовании?

— Все равно, ты ли, другой ли, но с такой, как твоя мука, потому что не может и не смеет человек таиться и держать на душе грех, взятый однажды. Верь мне, не раз, сотни, тысячи раз, каждый день, каждый час я молился: да минует меня чаша сия. Страшно и тяжко раскрывать тайну тайн души своей, но неисповедимы пути Вышнего и велика милость Его, лучше здесь снять бремя греховное, что пригибает дух и тянет его ко дну, чтобы потом он мог выпрямиться и чистым и радостным быть в жизни вечной. Никому, никогда не говорил я того, что перед тобою раскрою, даже отцу Амвросию не говорил, язык не повернулся бы оскорбить святыню его. Но тебе скажу, потому что мука твоя — моя мука, потому что твой грех — мой грех и, каясь перед тобой и снимая с души моей муку, я принимаю твое покаяние и твою муку снимаю.

Старец замолк и прерывисто дышал. Точно долгая речь утомила его. Алексей со страхом глядел на него, так неожиданны были слова старца... Но вместе со словами старца Алексею казалось, что в той тьме, в которой он находился до прихода старца, начинают пробиваться лучи света.

— Это было давно. Был я тогда безусым юношей, полным дум о себе. Все безусые юноши в той или иной мера таковы. Все они, чувствуя рост своего тела, упрямо думают, что то, что они испытывают, каждый в отдельности, только ему одному и присуще, а потому он не как все, но совсем другой, один только и есть, особый, избранный и предназначенный для высокой цели. Милостив, милостив буди к ним, Владыко, да познают они тщету своего помышления и сломят гордыню свою до страшного падения своего.

При последних словах старец поднялся, перекрестился широким крестом, прижимая к телу нагрудный крест, и глубоко поклонился. Потом тяжело опустился на скамейку, как-то съежился и сделался совсем маленьким.

— Так вот и я был таким юношей. Чуял я в себе силу необорную, душа тосковала, как в клетке птица небесная. Земными очами глядел я вокруг себя и всюду зло человеческое видел, которое жгло и томило душу мою до боли, до слез даже. И зародилась мысль во мне гордая, что меня-то и предназначил Владыко к утолению муки рода человеческого, к уничтожению зла его. Уничтожить зло, мир исправить. Мысль-то, мысль-то какая гордецкая! Ведь не кого-нибудь, самого Творца исправлять думал. Воистину был юношей безусым, а когда юноше такому западет что в голову, так ведь клином не вышибешь. Так и случилось. В университете, куда я поступил в это время, познакомился я с другими юношами, как и я недовольными жизнью, как и я мечтавшими зло уничтожить и мир исправить. Только отличался я от них гордыней большей, а значит, и самомнением большим, ну а там и дерзостным презрением ко всему, в чем мы проявление зла мирского видели. Жили мы в то время, как общество тайное. Тайно сходились друг у друга, читали, спорили о прочитанном, курили и согласились, наконец, что все зло на земле от того, что есть на ней подчинение, что есть господа и рабы. Уничтожить господ, тогда и зло уничтожится. Пока мы так сбирались, пока мы спорили так, — греха еще не было. Может, даже, наоборот, дух свой от соблазнов мирских удаляли. Худо было, что курили много, ибо истину в дым облекали, правду от глаз своих дымом застилали. Вот и осеклись.

Старец опять замолчал и потом заговорил снова, не останавливаясь до конца, точно торопясь, точно боясь, что если остановится, тогда уже не начнет снова.

— Был среди нас тихий и застенчивый, не похожий на всех средоточием своим. Отец его видное место занимал. Вот и запала мне дерзкая мысль. Говорю как-то на собрании нашем, у него как раз в этот день оно было, потому что домашних его дома не было: “Что мы все спорим, а дело не делаем? Не победить зла словами, надо действовать. Если мы верим в то, что говорим, то и претворим слова в дело. Вот, — говорю, — у него отец — сановник, сколько зла через его отца делается; уничтожим отца его, и зло уменьшится”... Все глядят на меня с удивлением, потом на юношу того застенчивого смотрят. Побледнел он сначала, но вдруг красными пятнами лицо его загорелось. Взглянул на меня. Глаза его обычно тихие, кроткие, как небо голубые, стали темными, вижу, в них молнии вспыхнули. — “Да, — говорит, — отец мой сановник, но... — не выдержал он моего взгляда, закрыл лицо руками и прошептал со стоном, — другие хуже”. — “Мы и до них доберемся, — ответил я со смехом, — начнем с ближних, кончим дальними”. — Тут заговорили все разом. Вижу, смятение произвели слова мои в них, — а в меня точно бес вселился. Видно, хотел довести меня Господь до бездны, чтобы увидел дух мой всю глубину падения своего, тьмы испугался и свет Христов возлюбил бы навеки. Смятение товарищей моих подлило масло в огонь беснования моего. Стал я над ними тогда издеваться, мальчишками их обозвал самохвальными, что на словах только дерзки, а к делу неспособны. Обиделись на меня. — “Ты сам что же? Ты придумал, ты и начинай первым, мы за тобой на других пойдем”. — “Хорошо, — говорю я, — пусть только Мишка, — так звали юношу тихого, — следит за отцом и мне сообщает, где и когда его встретить, чтобы казнить безнаказанно”. — Все опять к тому обратились, смотрели на него в молчании страшном. — Тот вскочил, как затравленный, и крикнул: — Зло злом же лечить думаете! Не будет этого. Ищите другого, коли вам нужно это, а я вам не товарищ больше. — Он хотел уйти, но я не пустил: “Стой, — говорю ему, — уйти хочешь, доносить пойдешь. Нет, так не делается. Надо было раньше думать, теперь уже поздно тягу давать. Или ты наш до конца, или ты враг наш тоже до конца. Выбирай: жизнь или смерть”. — “Смерть”, — тихо сказал он, помолчав немного. — “Коли так, — пиши записку, что в смерти твоей никто не повинен”. — Сколько времени прошло с тех пор, а все понять не могу умом человеческим, как случилось так, что никто не остановил меня, а было нас много, человек восемь. Было во мне тогда должно быть страшное нечто, что всех покориться заставило. Видно, в самом деле бес вошел в меня и через меня действовал. Только покорность эта всех и на того влияла. Видит он, что молчат все, значит, все против него, значит, все осудили его. Молча написал он бумагу, молча дал мне ее. Я нарочно медленно прочитал ее, оглянул всех. Все присмирели, притихли, ждут, что дальше будет. Я достал револьвер. Почему-то всегда я носил его с собою, взвел я курок, подаю ему и сам на него в упор гляжу. Взял он от меня револьвер, взглянул на меня, слезинки на ресницах повисли, ничего не сказал, поднес его к виску. Тут у меня самого сердце дрогнуло, рука вздернулась, чтобы остановить его, но он уже нажал, раздался глухой выстрел, и он как под косою упал на пол.

Старец умолк. Молчал и Алексей, боясь пошевелиться, чтобы не нарушить молчания.

— И только здесь, через тридцать лет, неустанно думая о содеянном мною, понял я окончательно, что неисповедимы пути Вышнего и все они ведут к одной цели, к очищению и спасению духа сотворенных им, потому что любовью одной руководит воля Его.

— А тот жил и терпел зачем? — едва слышно, против своей воли спросил Алексей.

— Оком земным хочешь духовное видеть, — почти строго сказал старец. — Нет, не увидишь. В том-то и есть великая мудрость и благость создавшего нас, что в страданиях тела дал Он пути к очищению духа. Не тело бессмертно, а дух. Тело земное из праха создано и в прах обратится. И око земное, потому что оно земное, если видит страдания тела, говорит, что и дух страждет. Но око земное не видит и не может постигнуть, что это страданье для бессмертного духа — мгновенно и ничтожно, как боль от комариного укола, как не видит и не знает оно и того, что земное страданье свое дух избирает свободно, потому что и одежду свою, тело земное, избирает он добровольно. Верю и знаю, как ни страшен грех мой, что и тот за мгновенную муку свою, взятую на себя в этой земной жизни, обрел духом своим такую радость, какую не воспримет ни одно земное око, но ослепнет от света ее, потому что претерпел до конца и земной своей и мгновенной мукой не одну мою душу направил на путь спасения. И еще верю и знаю, что не видит и не знает око земное, — в какой мере один дух, облеченный в земную одежду, причинит боль или радость другому, в той же мере воспримет он от второго такую же боль или радость. Не о земном, а о духовном сказано в Евангелии: кою мерою мерите, тою же и вам отмерено буде[324]. Истинно скажу — кою мерою мерил я страданья духу убитого мною, тою же мерою и сам воспринял, потому что ни дня, ни часа на знает мой дух покоя и так до сего дня. Но верю, так восприяли земные пути свои души наши, потому что этим избранными ими до земного воплощения путями своими помогли они друг другу приблизиться к вечному и единому источнику, пославшему их в жизнь. И ты не тоскуй и не сетуй о содеянном тобою; что совершилось, то совершилось, — но верь, что не здесь на земле сопрягаются пути душ наших и не здесь на земле познаются дела духов человеческих. Верь и тому, что и таким худым сосудом, что сейчас стоит перед тобою, не брезгует Владыка и через такой худой сосуд дает жаждущим утолить жажду, ибо истинно нет у него ни худых, ни добрых, а есть только дети равно любимые, ради которых Он и Сына Своего Единородного дал, указуя в Нем путь для спасения нашего. Радуюсь еще раз приходу твоему, иди и стань у аналоя.

При последних словах старец Леонид поднялся, надел епитрахиль и облачился в ризу и сам подошел к аналою, потом положил епитрахиль на голову склонившегося перед ним Алексея и громким голосом проговорил:

— Властью, данною мне Тобою, Владыко, отпускаю и разрешаю грехи раба Твоего.

И вслед за этим из маленькой дарохранительницы причастил Алексея.