Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 1

22
18
20
22
24
26
28
30

— Здесь мой брат, — сказал он грубо, — человек, любопытный до письма, полуклеха, ему понравилась твоя писанина, он хочет с тобой поговорить. Ему нужен писарь, не запрещаю. Но смотри! Язык за зубами! Что у нас делается, о том болтать запрещено. Жаловаться тебе не на что и меня обвинять, упаси тебя Бог! Однажды ты слышал: у меня длинные руки, короля я не боюсь, сорванца у меня повесить, как орех разгрысть! Помни!

Он повторил это пару раз, угрожал мне и, принимая моё молчание за испуг, с негодованием показал мне, куда идти, чтобы говорить с Остророгом; после раздумья он сам шагал со мной.

Остророг сначала холодно начал меня расспрашивать, откуда и кем я был. Я сказал ему, что я сирота, что король меня опекал, что я был у него на дворе, но он отпустил меня.

О том, как я попал в капкан, я не мог говорить, потому что каштелял стоял тут же рядом со мной.

С похвалой отозвавшись о моём письме, он мне советовал пера не бросал и готовиться на бакалавра, потому что такие люди были нужны во многих школах. Остановились потом на том, что он хотел мне дать манускрипт, который бы я несколько раз для него переписал, а так как он был на латыни, о ней также меня спросил.

Домаборский всё время стоял над нами, не давая продолжить разговор. Едва разговор окончился, он дал знак, чтобы я шёл прочь.

В тот день этого было достаточно.

На следующее утро я встретил во дворе Остророга, возвращающегося от своих людей. Он узнал меня и кивнул. На его лице рисовалось нечто, выдающее беспокойство. Хитрый и быстро во всё вникающий, он, должно быть, что-то подхватил во время своего пребывания, что позволяло ему думать, что Домаборский был не так чист, как хотел показать себя.

Сперва, начав с рукописи, когда оглянулся вокруг, не слушает ли нас кто, он подошёл ко мне и поглядел в глаза.

— Слушай, — сказал он, — говори мне откровенную правду: что ты тут делаешь? По доброй ли воле?

— Не годится мне уст открывать, — отвечал я быстро, — речь о жизни. Прошу, не спрашивайте меня… Только одно скажу — суровая неволя.

Я хотел уйти, потому что боялся, как бы нас не поймали на разговоре, когда Остророг спросил живо:

— Говори, евреи чеканят в замке монету?

— Пане, — воскликнул я, — смилуйтесь надо мной, мои уста запечатаны страшной угрозой; речь о моей жизни.

Он понял это и замолчал, а меня отпустил и с опущенной головой пошёл в замок.

Потом, вернувшись от дверей, когда я уже скрылся в сенях, вышел Остророг снова на двор и так, как если бы только прохаживался, начал присматриваться. Он направился к закрытым воротам той части, которая была заперта для чужих, какое-то время присматриваясь к ним и к верхушке высокой башенки.

Тут подбежал каштелян; видно, ему об этом дали знать, или сам заметил… Они разговаривали у запертых ворот и видно было, что Остророг хотел посмотреть замок, а хозяин его не пускал. Он не отворил ему и на своём настоял, но, наверное, укрепил этим подозрения шурина.

Перед полуднем Остророг уехал.

Шелига, который был за дверью в сенях, когда они прощались, шепнул мне потом, что Домаборский подозревал шурина в том, что он знал больше, чем говорил, и относился к нему враждебно.

Потом всё дивным образом у нас начало смешиваться и путаться. Каштелян ходил беспокойный, угрожал, посылал письма и людей. Шелига, покачивая головой, предсказывал что-то плохое. Домаборский сам почти не удалялся из замка, а когда ему надо было ехать, окружал себя такой свитой вооружённых людей, точно боялся нападения.