Итак, на самом дворе будто бы горел никогда не гаснущий огонь, который подпитывала взаимная неприязнь. Александр же не был человеком, который сильным словом и демонстрацией своей воли укротил бы враждебных и вынудил их к повиновению. Мягкий, добрый, он пожимал плечами, утешал, как умел, жену, когда она плакала, искал для неё развлечения, но в конце концов доходило до того, что оба только вздыхали, оставшись одни: великая княгиня — в своей часовне и тереме, Александр — с Цёлками, музыкантами и старыми придворными.
Уже в то время был у него маршалком князь Михал Глинский, русин, солидный мужчина, красноречивый, смелый и с большими амбициями.
Имея как раз то, что Александру не хватало, — большую смелость, он вертел им, как хотел. Уже в то время другие люди, более сдержанные, смотрели на него косо, в особенности Кжистоф Илинич, староста Лидский, Ян из Забрзезия, воевода Троцкий, Станислав из Жарновиц, Жмудский староста, и многие другие.
Все они воспитанием, верованием, привычками больше сближались с Польшей, Глинский стремился к Руси и собирал около себя рьяных русинов. Ещё не было открытой войны, но она уже намечелась.
Таким образом, Глинка настаивал на том, чтобы держаться вдалеке от Польши и обходиться без неё, те утверждали, что Литва одна не выстоит и Русь её поглотит.
Что до Александра, несомненно, в душе он больше склонялся к Польше, с которой разрывать не хотел, но никакой силы не имел. Когда глядишь на него, на мужественную фигуру, рост, силу и лицо, кажется, что в этом должна была жить великая мощь, потому что имел величие, но для какой бы то ни было борьбы создан не был, и когда она только проявлялась, он подчинялся первому, кто ему приносил мир.
После моей встречи с Ласки, перед и после отъезда Гастольда на Жмудь, я занимался размещением матери и не ходил проведывать о себе.
Но однажды утром, выходя со святой мессы, когда я разглядывал Витовтову хоругвь, висевшую у его могилы, я почувствовал, что меня кто-то ударил по плечу, и, оглянувшись, увидел Ласки с книжкой в руке.
Он добродушно меня приветствовал.
— Я говорил о вас великому князю, — сказал он, — он очень хорошо вас помнит и даже обрадовался, что увидит вас; но не мог понять, как вы покинули Ольбрахта, который вас, по-моему, особенно любил.
Я опустил глаза.
— Я не могу сказать князю, что меня сюда пригнало — сказал я, — а лгать, правда, не хотел бы.
Князь Ласки пожал плечами.
— Никогда лгать не нужно, — сказал он, — но не всегда человек обязан говорить всё. Если хотите, приходите к князю вечером, когда он один, и поклонитесь ему. Место скриптора при мне для вас готово, если хотите.
Я снова поцеловал ему руку.
— Я с благодарностью принимаю, — сказал я, — потому что таким способом я смогу зарекомендовать себя, а по случаю найду опеку.
— Не думаю, чтобы вы в ней нуждались, — ответил Ласки. — Ольбрахт не мстительный, забывает легко, а когда рана заживёт, гнев пройдёт.
Того же вечера, найдя услужливых придворных, в тот час, когда князь был один и забавлялся обычно тем, что ему пели, что-нибудь рассказывали или впускали шута Ширку, чтобы его развлекал, и я попал в отдельную комнату, в которую пускали только доверенных.
Князь молча, как всегда, ходил и грыз орехи, а в углу играл ему цитарист и пел песенку. Иногда он останавливался рядом с ним, смотрел, как его пальцы бегали по струнам, улыбался, потихоньку сам подпевал и прохаживался снова. Смотрел во все стороны, но как-то так странно, словно ничего не видел.
Когда он меня заметил, ему понадобилось какое-то время на раздумье, пока ему на память, видно, не пришло моё имя, потом вдруг рассмеялся, живо подошёл и, ничего не говоря, уже громким смехом меня приветствовал.