Был он тогда уже преждевременно, можно сказать, и добровольно старый, хотя своим возрастом не прошёл и половины человеческой жизни, с лицом суровым и серьёзным, телосложением сильный и рослый, неразговорчивый, но опытного ума и рассудительного слова. Его все уважали, хотя не все любили, может, потому что храбро становился на пути нечестивцев.
Он нужен был князю, Цёлек терпел, но боялся, а так как чувствовал в нём род, которого сам не имел, за это его, может, ненавидел.
Я уже знал от людей, что на дворе, который делился на лагеря и вёл между собой тихую войну, Ласки совершенно не вмешивался в эти тайные заговоры и союзы.
Я нашёл его, как раньше моего покойного благодетеля, окружённого книгами при пюпитре, с пером в руке. Хотя он видел меня издалека, но узнать и вспомнить не мог.
Поцеловав его руку, я начал с того, что в силу некоторых обстоятельств, которых не могу раскрыть, но не умаляющих моей чести, я вынужден был сбежать из Кракова и бросить службу у Ольбрахта. Эта была плохая рекомендация, я сам это чувствовал, а Ласки смерил меня испытующим взором и сначала очень холодно сбыл. Он мне открыто показал, что не доверяет мне. Поэтому, поручив ему хранить тайну, я был вынужден как на исповеди во всё ему признаться.
Бедный заломил руки и опустил глаза в пол. О болезне короля там уже было известно, но причины её не знали.
Я объяснял мою вину, как мог. Он молчал.
— А что вы тут думаете делать? — спросил он.
— Королевича, а сейчас великого князя я знаю с детства, — сказал я, — он меня тоже знает. Я в службе не нуждаюсь, но под его покровительство хотел бы попасть. Наконец, хоть немного запустил это, в канцелярии также могу работать как скриптор.
— Это бы пригодилось, — ответил он, — потому что русинов-дьячков у нас достаточно, но для дел с Польшей у нас людей не хватает.
Тогда я осмелился сказать, что мне кажется, что этих дел у меня с каждым разом будет, по-видимому, всё больше и больше, когда из всего видно, что литвины и русины силой отрываются от Польши.
— Так это было, — сказал Ласки, — но вскоре, видимо, будет иначе, потому что даже браком князь не сможет защититься от Руси. Она связалась с Валахией, а возможно, найдёт и других союзников, и русские земли хочет оторвать от нас. Мы одни не сможем защититься; мы вынуждены заслонять от этого полчища одновременно Киев и Литву. Даже те, кто сначала так отказывался от Польши, словно боялся, что она их поглотит, начинают желать нового союза и унии.
Через какое-то время Ласки закончил аудиенцию тем, что в благоприятную минуту постарается поговорить обо мне с князем.
А тут, вероятно, место что-нибудь упомянуть о том браке Александра, о котором издалека мы слышали иначе, и только там, глядя на него, сердце сжималось от того, что его вымолили и выхлопотали для великого князя. Поскольку он не принёс счастья ни великой княгине Елене, мягкой, благочестивой женщине, с добрым сердцем, но боязливой и забитой страхом отцовской власти и воли, ни нашему государю, который был воспитан не так, чтобы понять и соединиться любовью с простой женщиной, с чуть ли не монастырским привычками.
На страже великой княгини Елены стоял сперва враждебный всему римскому и польскому её духовный отец, потом слуги и женщины.
Отсюда постоянные недоразумения и ссоры. Отцу ложно доносили о притеснении, какое терпела дочка, и портили сердце Александру, указывая ему неприятелей в людях, стоявших ближе других к жене.
Таким образом, несмотря на то, что оба хотели сердечно сблизиться и полюбить друг друга, им не позволяли.
Показался ли наш князь, упаси Боже, на дворе в то время, когда выходила княгиня, и говорил что-нибудь ей, хотя бы самое невинное слово, их сразу обличали на дерзкий сговор и обращение, и от отца приходили испепеляющие письма.
Напрасно княгиня, отвечая на них, клялась, что ей не причиняли никакого насилия, никаким принуждением не мучили, больше значили злобные донесения слуг.
Тот же московский двор, начиная с духовного отца, дьячков, писарей, вплоть для последней служанки, такой ненавистью дышал ко всему чужому, что их ничем примирить было нельзя. Они добровольно отделялись, скрывались, закрывались и чуть ли не боялись прикосновения и взгляда, а всё объясняли во зло.