— Ну а ты, папа, куда? Ты ведь тоже в будущем году кончаешь Свердловку? — спросил сын. — Разлетимся мы из Москвы в разные стороны.
— Куда партия пошлет, туда и пойду. Тянет меня на хозяйственную работу, хочется строить, создавать, делать кирпич, железо, возводить электростанции. Живем-то мы, ребята, в небывалое время. Для каждого найдется работа по душе и по сердцу. Посмотрю. Может быть, попрошусь в Чарусу, на паровозный завод. — Он помолчал; взгляд его остановился на портрете Ленина, висевшем над узкой солдатской койкой. — Вы там, в Кремле, поближе стоите… Как здоровье Ильича, есть хоть какая-нибудь надежда? — тревожно спросил Александр Иванович, вставая из-за стола.
— Плохо здоровье, — ответил Четкин, — совсем плохо. Да об этом и по правительственному бюллетеню можно судить.
— Вот оно, горе неминучее, надвигается на народ, а остановить его никто не в силах, — сказала Даша и принялась убирать посуду.
— Что это вы панихиду запели! Владимир Ильич крепкий человек, он нужен революции и умереть не может, — проговорил Лука.
После обеда механик и Ли Фу-чжень уселись на кровать, застланную солдатским одеялом, играть в шашки. Китаец изумительно комбинировал, и, хотя Александр Иванович в полку слыл не последним игроком, он проигрывал своему молодому партнеру партию за партией и злился.
— Меня Гашек учил играть, — объяснял китаец. — Удалой был командир, хваткий. И писать мог, и на митинге взять за сердце сразу тысячу человек.
Четкин — большой ценитель литературы — подошел к книжному шкафу. Он любил запах старых книг, любил прикасаться к шершавым корешкам, листать как бы одушевленные страницы.
Лука подсел к Даше, мывшей посуду, спросил:
— Ну как же ты живешь, тетя Даша?
— Живем не горюем, хлеба не купуем, а с базара кормимся, — с прежней бойкостью ответила Дарья и ласково улыбнулась ему.
— Нет, я серьезно спрашиваю.
— А я серьезно и отвечаю. Теперь главная цель моей жизни — образование. И чем больше пропитываюсь я всей этой людской премудростью, тем больше задумываюсь. Взять, к примеру, Змиева. Какие он круглые прибыли наживал на одном только собачьем заводе! Вот я и думаю: а ведь эта утилизация — разумнейшее дело. Поставить бы его по-ученому, так, чтобы в нашей баламутной жизни ничего не пропадало: ни ржавый гвоздь, ни рваный башмак, ни всякие там объедки, что падают со стола под ноги. Когда ты по ранению ездил в Чарусу, заходил на завод?
— Нет, тетя Даша, не заходил. Но Гальку Шульгу видел. Она говорит, что такие же мысли тревожат ее отца.
— Галька! — Даша вздрогнула, уронила стакан, он ударился о пол, но не разбился. — Хорошая, работящая дивчина. Как она там, не вышла замуж? Я ведь ей когда-то ногу попортила из ревности, выстрелила из ружья, дура. Ведь убить могла. Виновата я перед нею: через эту ногу, может, и замуж ее никто не берет.
— Возьмут. За ней Кузинча увивается.
— Кузинча? — И, подумав немного, спросила: — Кто такой Кузинча? Что-то я такого не помню…
Четкин рылся в учебниках, густо исчерканных карандашом, переложенных записками. Среди учебников попалась поэма «150 000 000». На обложке имя автора не было указано, но кто же не знал, что поэма написана Владимиром Маяковским!
— Увлекаетесь футуризмом? — с едва уловимым осуждением в голосе спросил Четкин.
Александр Иванович ответил: