Atem. Том 1

22
18
20
22
24
26
28
30

Не успел я зайти в дом, как запах чего-то вкусного, вырывающийся из кухонного окна, мгновенно подогрел проснувшийся аппетит. Этим хмурым снежным утром вместо меня у плиты стояла Эли, готовила блинчики, пританцовывая и подпевая вырывающемуся из радио голосу. Этот её образ навсегда впечатается в мою память несмываемым чернильным пятном. Очевидно, она провела рейд по моей разбросанной по всей ванной одежде. Надев на себя мои любимые чёрные спортивные штаны и старую весьма растянутую тельняшку, она умудрилась выглядеть так, словно это и были её вещи, а излишняя мешковатость — это так задумано. На голове — два каких-то хитрозакрученных и всё равно растрёпанных то ли рожка, то ли… нет, это явно что-то, не поддающееся описанию, и это «что-то» было подколото китайскими палочками! Господи, откуда они только взялись в моём доме? Я не понимал слов песни, потому что они были на французском языке, я не понимал, на какую радиоволну был вообще настроен приёмник (определённо какое-то ретро), такое чувство, будто я очутился в чьей-то кухне в Париже. Но вот заиграл припев, и я поперхнулся от смеха, когда Эли невероятно одушевлённо пропела: «Stéphanie муа-же-вуа (что-то смутно похожее на это) comme авю d’Alcatraz».

— Так вот как бы меня звали, будь я французской куртизанкой! — не удержался я и выдал своё присутствие.

— Mon dieu! — вскрикнула она, выронив лопаточку и схватившись за сердце. — И долго ты там стоял?

— Достаточно, чтобы признать — на тебе моя одежда смотрится лучше. Но всё же придётся снять, знаешь… — Во второй раз выронила она лопаточку, чертыхнувшись.

— Будешь блинчики? — суетясь перед раковиной, спросила, сдув с лица назойливую прядку. Я лишь улыбнулся, поймав её серьёзный взгляд, и уселся за столом.

Я бы не отказался, чтобы каждый завтрак начинался вот так: с французских crêpes, забавных мелодий восьмидесятых и Эли в моей одежде, рассказывающей о том, как Коко Шанель роясь в гардеробах своих любовников (мой официальный статус?), подарила миру самый изысканный стиль.

— Штэфан, хористы пришли, — сообщил появившийся в дверях Тони, и мы отправились в студию.

Гармония утра продлилась недолго. Через час к нам спустилась взволнованная Эли, и её мрачное лицо оказалось громче слов — что-то опять случилось. А именно — какая-то проверка, из-за которой она завтра должна быть на работе. Так основательно выстроенные планы разрушались в мгновение. По видимости, в Мюнхен я поеду с Томом и Рене. Ещё и у детей, как назло, не клеилась запись. Десятки дублей, и всё в пустую, и всё не то. Ну, раз я пробуду здесь до вечера, могу задержаться с ними и попытаться разделаться хотя бы с одним делом, не перекидывая его на следующую и так порядком загруженную неделю. Узнав о том, что я застрял в студии, в обед приехал Ксавьер, привёз всякой мелочи из своего магазина, и предложил прокатиться с ним за компанию до Бохума, а оттуда — в Мюнхен. Но я пребывал в каком-то безнадёжном опустошении и с радостью предпочёл бы остаться дома и никуда не ехать.

Время было около трёх. Эли, Ксавьер, Тони и я, сидели в столовой и, водрузив в центре стола ноутбук, молча обедали, сосредоточенно смотря «Крёстного Отца», и как-то фильм нас так сильно затянул, что, расправившись с едой, мы переместились в гостиную, где, досмотрев первую часть, включили вторую. Не о таком вечере я думал, когда просил Эли побыть со мной до отъезда. Она тоже хотела о чём-то там поговорить, но, вроде бы, и Тони с Ксавьером уже не прогнать — сам предложил им зайти. Вечерние сумерки так незаметно заполнили комнату тёмной синевой, отчего показалось — день пролетел и того быстрее.

Эли сидела на диване и перебирала мои волосы, точно обезьянка, выискивающая там что-то ценное, а мы — на ковре в горе подушек и с двумя коробками пиццы, которые уминали Тони и вечно голодный Ксавьер. У меня же никакого аппетита, сплошная апатия. Пять часов «Крёстного Отца» и, вслед за заснувшей Эли, в сон начинает клонить и меня. Поезд через три часа: уже отсчитываю ненавистные минуты. Раздаётся хлопок двери, и в комнату входит Рене, приехавший скоротать время вместе с нами. И все трое начинают обсуждать семейство Корлеоне, различия между экранизированной версией и романом, а затем, переходя на повышенные тона, и вовсе переключают своё внимание на Тони и вчерашний инцидент. Я отношу Эли в спальню, потому как между Рене и Тони опять назревают их очередные «музыкально-семейные» разборки. Узнав о «чёрных делишках» Тони, о пульте, залитом кофе, Рене совершенно выходит из себя, и не припомню, когда бы я видел его таким взбешённым.

— Ты-то хоть осознаёшь, что… — смотрит он на меня, а потом, махнув рукой, продолжает свою тираду, обращённую к Тони: — Его имя, — сурово тыкает он в меня пальцем, — имя студии и имя группы — это синонимы. И если ты поливаешь дерьмом одно, следует цепная реакция. Я разве неправ? А то складывается впечатление, что остальные воспринимают блажь Тони, как какой-нибудь незначительный пустяк!

— Будь это так, как ты говоришь, мы бы не просидели всю ночь в студии, — вступаюсь я.

Чудом позвонивший Том погасил полыхающий тут пожар. И Рене, ничего не сказав, куда-то уехал.

— Ты ведь понимаешь, что он прав? — обращается Ксавьер к обиженному Тони. Тот молчит и дует губы, не отрывая взгляда от перестрелок на экране. — Штэф, — кивает Ксавьер на дверь, и мы выходим в коридор. — Раз ты поездом, поеду-ка я, пожалуй, к своим — дослушаю продолжение наших семейных разборов полётов. На всякий случай — на восемь утра забронированы три билета на самолёт, — говорит он, добавляя: — Просто назовёшь моё имя. — Мне думается, что у Ксавьера и для собственной жизни всегда есть план «Б».

91

Помню, когда я только приобрёл этот дом, в тот же день занялся перепланировкой комнат. Уж как-то так сложилось, что для того, чтобы мои мысли могли вширь расправить свои крылья и отправится в творческий полёт, они непременно должны были оказаться заключёнными в тесном пространстве. Так, из некогда большой спальни, появились два узких чулка: кабинет, где едва помещался диванчик, письменный стол, синтезатор, да книжные полки на стенах; и новая спальня, в которой не было ничего, кроме матраса на деревянном возвышении, заключённого меж тремя стенами: левая — стена кабинета, у изголовья и справа — сплошные стёкла. В итоге, спальня превратилась в некое подобие аквариума, но почему-то окна вместо стен умиротворяли меня. Хоть я и повесил жалюзи на тот случай, если какие-нибудь обезумевшие фанаты, вооружившись фотокамерами, пробрались бы на территорию окружавшего дом кленового садика, дабы раздобыть «компрометирующие» снимки, я уже лет десять как вышел из бунтарского возраста, потому и уличать меня было не в чем. С годами для прессы я становлюсь всё скучнее. А жалюзи я закрывал только в дни, когда солнце неимоверно палило или слишком ярко светило спозаранку. В остальное же время это место было заполнено душевной безмятежностью: весной мне нравилось просыпаться под раскаты первого грома и стекающих по стёклам дождевых ручейков; летом, за сенью зелёной листвы, комната будто превращалась в палатку бойскаута; а осенью и зимой окна чаще были таинственно чёрными, когда бы я ни проснулся или ни пошёл спать.

Сейчас же присутствие Эли наполняло комнату совершенно иными чувствами, а мою жизнь — иным смыслом. Я стоял у двери в спальню, моя дорожная сумка — под ногами — у зеркальной дверцы шкафа. Вот-вот нужно будет ехать на вокзал, но мне не хватает духу разбудить Эли и потревожить блаженный покой, с уходом Тони наконец воцарившийся в доме. И я засел в кабинете, прожигая взглядом корешки расставленных по полкам книг. На кой-чёрт я накупил столько священных писаний? Половину я даже не открывал, а те, что всё же прочёл, лишний раз подтвердили нелепость своих преданий. Меня всегда забавляло то, как эти сакральные строки оборачивали написанные в них слова против себя. Где-то происходит безжалостное убийство. Предполагается, что убийца — серийный маньяк, и это его не первая жертва. Такой вывод делается на основании того, что из раза в раз на местах преступления высокоинтеллектуальные криминалисты находят связанную между собой цепочку знаков или отметин. Символизм здесь играет то ли, роковую, то ли раковую роль, особенно если речь идёт о вымышленном каким-нибудь писакой убийстве. Это они, мастера слова, переполнены метастазирующими аллегоризмами и параноидальной идеей о фундаментальной значимости единого мирового языка — языка цифр, оттого с больным фанатизмом руками своих же убийц и выводят кровавые номера библейских стихов. И я взял Евангелие от Матфея. Словно ищейка, пролистывал главу за главой. 5:28: «… всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём». 15:19: «…ибо из сердца исходят злые помыслы…». Так вот где он, корень библейского зла. Значит, ад. Книга Моего Бытия: «Генезис». Глава двадцать вторая. Смс первое. 22:01: «Не ждите меня. Встретимся сразу на месте».

Ни одна женщина не вызывала во мне такое животное вожделение, с коим я сейчас смотрел на спящую Эли. Ни из-за одной женщины мне ещё не приходилось пускать поезд под откос, когда она вдруг переключала свет семафора с зелёного на «стоп», и тормозить уже было поздно.

— Штэфан? Это ты? — прошептала Эли, всматриваясь в темноту комнаты. — Который час? Ты не опоздаешь? — засуетилась она, выпутывая ноги из-под одеяла. Я ничего не ответил, лишь сел на кровать, кивнув на электронные часы, висевшие у двери, иронично светившие красным: «22:30». А раз в игру вступила ирония, то стих Моего Бытия и стих Матфея, согласно де Моргану, должны совпадать. Я обезумел. Совершенно точно сошёл с ума. — Ты… — В её растерянном взгляде сверкнули красные огоньки. Но в этот раз это не было отражением запрещающего сигнала, это были языки пламени разверзшейся бездны ада. — Ты едешь утром или съёмки…

— Утром, — из пересохшего горла вырвался натужный ответ.