Atem. Том 1

22
18
20
22
24
26
28
30

— Разве… — теперь сделав слишком глубокий вдох, задыхался я, — …бывает иначе? Мы так много говорили…

— Обсуждая литературу или философию? Это не…

— Вчера мы говорили о нас и…

— Что? Неправда! — всплеснула она рукой, однако не выпустив моей ладони.

— Ну, может, говорил только я… в своей голове. Но это был невероятно долгий разговор.

После которого всё встало на свои места, и в тот самый момент на меня снизошло до безобразия очевидное откровение: мои мысли навсегда лишились красоты своей независимости.

— У меня совершенно не осталось сил сопротивляться тебе и совсем нет храбрости, чтобы признаться… — каждое произнесённое ею слово, срываясь с подрагивающей нижней губы, продолжало зябко трястись в остывающем воздухе, оставляя после себя почти незаметное маленькое белое облачко.

— У меня тоже не осталось сил сопротивляться себе, — вжавшись своими губами в её, наши мысли взорвались в оглушительном снежном взрыве, опустившемся на головы невесомой тишиной. Молчанием. Тем самым, только в котором мы и умели говорить. Мне не стоило слышать её мыслей. На секунду мне показалось, что Эли и вовсе обратилась в мраморную статую: неподвижную, твёрдую, лишённую каких бы ни было эмоций.

— Нет, — перекосившись в маске отвращения, отстранилась она и попятилась назад. — Нет! — второй пощёчиной хлестнуло всё то же слово.

Поток разгорячённых речей бурлящим гейзером бешено рвался из меня наружу: «Я искренне не понимаю твоего чёртового отношения: ты держишь мою ладонь, вжимаешься в плечо, оправдываясь то ли холодной погодой, то ли желанием быть услышанной, когда намерено тихо произносишь свои «трэжоли», словно мои уши растут там, где по всем биологическим показателям должно находиться сердце. Я позволил тебе играть с собой. Сдал собственный разум в твоё тоталитарное подчинение, сделал из собственных мыслей театр марионеток. Какие ещё формы рабства были бы угодны твоей имперской натуре? «Нет» — это не пощёчина, а презренный плевок. Словно я был прокажённым попрошайкой на бульваре Пале, сидящем где-то между Дворцом Правосудия и замком Консьержери, одетый в лохмотья, сидящей в грязи. Каждый вечер, чтобы насладиться теплом летнего заката, играющего на водной ряби реки ослепительно яркими золотыми бликами солнца, похожими на мазки красок Ван Гога (попадись ему в руки не кисти, а эти огненные лучи), ты направлялась к набережной Сены, проходя мимо обесчещенного человека, ни разу не протянув тому милостыни. Лишь брезгливо отводила нос в сторону своей тучной нелепо разодетой пышногрудой компаньонки, заливаясь звонким смехом, который и был для меня той самой милостыней, ради которой я прозябал в грязи на бульваре Пале… где-то между Дворцом Правосудия и замком Консьержери…» — агонически кричало моё сердце. На самом же деле, похлопав по воздуху, там, где совсем недавно было её плечо, я выдавил мучительное «ладно» и просто пошёл по аллее вперёд.

— Штэфан! — невнятно донесся до меня её крик, словно я шагал по дну океана. — Штэфан! — послышался хруст снега под бегущими ногами, а потом она вцепилась в моё пальто так, как если бы мы не виделись полжизни, и теперь она до боли была обрадована нашей встречей. Но стоило мне взглянуть на её залитое слезами, зарёванное, припухшее лицо, из предыдущего предложения тотчас же выпало слово «если». — Если я, если… — пыталась она вымолвить что-то, но снова и снова захлёбывалась слезами истерики.

Нет, только не молчание, только не эта грёбанная тишина, порождающая во мне догадки, которые теперь рушились, словно карточные дома, каждый раз как только она начинала говорить. Всё, на что я был сейчас способен, так это обнять её в ответ, надеясь, что это хоть как-то сможет её успокоить. Мы походили на двух космонавтов, вцепившихся в скафандры друг в друга, застывших в предрассветном густом сумраке упавшего на землю космоса и электрических звёзд, пробивающихся сквозь пелену туманностей.

— Если я… — очередная попытка оборвалось многоточием. — Если я влюблюсь в тебя, на этом моя жизнь будет окончена, и я умру, — ни одна из самых смелых моих догадок не закончила бы эту мысль подобным образом.

— Звучит так, как если бы какая-нибудь злая ведьма наложила на тебя страшное заклятье, — смахнул я с её щеки вновь выкатившую слезу.

— Так и есть! — разрыдалась она в полном опустошающем отчаянье. — За всё приходится платить свою цену: хочешь быть счастливым — сперва пересеки ад, хочешь любить — будь готовым потерять что-то, что стоило бы того! — заикалась она, давясь потоками слёз.

— Но это универсальная постоянная. Всеобщий закон баланса во вселенной. Однако жить, прячась в собственной скорлупе, — это и не жить вовсе. Жалкое существование, лишённое многообразия красок и эмоций. Но ты плачешь сейчас не потому, что внезапно осознала эту истину, не так ли? — И она кивнула, не поднимая взгляда. — Ты уже давно сделала свой выбор, — уже не вопрос, но ещё один утвердительный кивок. И только сейчас я увидел то, что стоял вовсе не на снегу, это был её бесшумно сброшенный белый флаг.

— Нет! — хлестнула третья пощёчина, стоило мне вновь приблизиться к её блестящим от слёз губам. — Пожалуйста, нет. Дай мне время…

— Боже, Эли на что?! Твои правила оказались более жестокими, чем мои. Я не понимаю ни их, ни тебя, заточившей меня в своём оскорбительном безразличии — индеферонс! так высокомерно звучащем на французском, и так безжалостно равнодушно на немецком. — И я опять сдаюсь, расцепляя кольцо наших рук.

— Нет! — с неистовой силой и болью, не размыкая влажных губ, вдавилась она в мой рот подобием поцелуя, то ли желая найти убежища, спрятавшись в спасительной тишине, то ли желая заставить меня подавиться недавно произнесёнными словами. — Ты… я должна объяснить… — и вновь истерика и слёзы сплетаются воедино.

— Не знаю, чем заслужил такое очевидное отвращение…