«Якорь спасения». Православная Церковь и Российское государство в эпоху императора Николая I. Очерки истории

22
18
20
22
24
26
28
30

Каков же результат?

«Православный абсолютизм» Николая I способствовал усилению светского контроля над церковными делами, содействуя полному и окончательному включению главной конфессии империи в политическую систему государства. Николаевская эпоха показала всем, включая апологетов самодержавия в рядах самой Церкви, что «первенство» конфессии вовсе не равнозначно ее свободе: в религиозно ориентированном государстве Церковь оказывается прежде всего – и преимущественно – силой власти «мира сего», даже если эта власть и называет себя православной. «Православный абсолютизм» – естественное порождение русской самодержавной власти в эпоху ее апогея. Борясь с «революционным духом», Николай I полагал, что европейские волнения 1830-х – 1840-х гг. вызваны безверием, которому в России он не позволит распространиться[141].

Воспринимая свою власть в качестве гаранта сохранения «веры и благочестия» в стране, император до конца жизни оставался сторонником внешней поддержки главной конфессии, так и не дав ответа на вопрос: «Святая Церковь не более ли нуждается в помощи правительства к развитию ее внутренних сил, чем в насильственном содействии к обращению уклонившихся или к воссоединению отпавших?»[142].

В самом деле: развитие «внутренних сил» предполагало наличие внутрицерковной свободы, а ее «даровать» Николай I не мог и не хотел. Этому мешали четко усвоенные принципы «православного абсолютизма». Круг замыкался, востребованной оставалась лишь триада, этот политико-религиозный суррогат, воспринимаемый как последний «якорь нашего спасения». Разрушение политических принципов николаевской монархии после Крымской катастрофы означало и пересмотр тех принципов, на которых держался «православный абсолютизм». Эпоха Великих реформ Александра II стала доказательством этой непреложной истины.

Очерк третий. «Охранительная идеология» и Православная Церковь в России 1825–1861 гг.

В отечественной историографии эпоха Николая I (1825–1855) традиционно считается временем реакции, когда основной задачей было укрепление «исконных» начал существовавшей в империи власти, более всего опасавшейся покушений на самодержавный принцип – основу основ российской политической системы. Но можно ли утверждать, что стремление сохранить «чистое самодержавие» было проявлением политической недальновидности и «тупой реакционности» Николая I? Столь простой ответ на серьезный вопрос сводит проблему к личной воле верховного носителя власти, заставляя – хотим мы этого или нет – абсолютизировать его политические возможности. А между тем, и для неограниченного самодержца существовали свои «пределы возможного». Давно замечено, что своим расцветом в николаевскую эпоху самодержавие обязано состоянию страны, в которой разлагалась прежняя основа государственного быта – крепостное право и крепостническое хозяйство, вырождался выросший на этой основе общественный и политический строй, усиливалось недовольство крестьянской массы, замедлялось развитие промышленности. «Настоящее положение таково, – говорил Николай I в одном из своих секретных комитетов, изучавших очередные вопросы русской жизни, – что не может продолжаться, а решительные к прекращению оного меры без общего потрясения невозможны». А. Е. Пресняков, упомянувший эти «безнадежные слова», заметил: в них – «основная идея николаевского царствования»[143].

Неустойчивое равновесие между старым и новым делало положение Николая I двусмысленным: с одной стороны, необходимость реформ, прежде всего решения крестьянского вопроса, осознавалась достаточно ясно; с другой стороны, изменение жизни и быта, структурные подвижки в обществе могли привести к самым трагическим последствиям, «сотрясению основ». Подобного сотрясения, новой «пугачевщины» боялись не менее, чем опасного бездействия. Вопрос «что делать?» в тех условиях сводился к другому: «С чего начать?». К тому же вопрос этот осложнился восстанием 14 декабря. Оно продемонстрировало не только желание дворянских революционеров установить новый политический – и, соответственно, экономический – порядок в России, но также показало властям и отношение народа к «благородному сословию». Секретные агенты доносили, что народ «повсеместно радовался, что царь (по крестьянским понятиям источник добра) 14 декабря в Петербурге побил дворян (разумеется, «носителей зла») и, стало быть, вскоре выйдет свобода, дарованная свыше!» Когда ожидание обмануло, народ определил, что этот царь фальшивый, «самозванный», и стал искать настоящего монарха, которого заподозрили в Константине[144].

В таких условиях император, воспринимавший самодержавную власть в духе «Записки о древней и новой России» Н. М. Карамзина[145], достаточно быстро пришел к мысли исправить существовавшие в империи непорядки, следуя не путем реформ, а методом частичных их (непорядков) исправлений. «Ничего не переменять, не вводить ничего нового в основаниях, а только поддерживать существующий порядок, восполнять пробелы, чинить обнаружившиеся ветхости», – так сформулировал задачу николаевского царствования В. О. Ключевский[146]. Эта задача решалась без участия общества, сугубо правительственными средствами. В итоге, решение оказалось неудовлетворительным («жгучие вопросы», доставшиеся по наследству от брата, Николай I не снял, хотя понимал их «еще сильнее», чем Александр). Что же это значит? Да и можно ли говорить о принципиальной неразрешимости тех задач, которые история доверила решать русскому неограниченному самодержавию в XIX веке? По результатам – можно, но, полагаю, с одной оговоркой: отказаться от прерогатив своей власти русские императоры психологически не могли; это значило предать тот самый самодержавный принцип, с указания на который мы начали настоящий разговор. Следовательно, необходимо признать, что осознание проблемы далеко не всегда есть залог успешного ее решения: ведь изменение существовавшей системы политических координат обесценивало самодержавную власть.

Итак, для Николая I существовали принципы, поступиться которыми он не мог и не хотел, при этом отдавая себе отчет в том, что социальные и экономические изменения необходимы. На фоне происходивших в Западной Европе 1830-х – 1840-х гг. революций император все более склонялся к мысли о необходимости «задержать поток». «Революция на пороге России, – сказал он после 14 декабря 1825 г., – но, клянусь, она не проникнет в Россию, пока во мне сохранится дыхание жизни»[147]. Вся жизнь императора и была посвящена борьбе с «новыми идеями», консервации русской жизни в тех формах, которые, как казалось Николаю I и его бюрократам, наиболее отвечали национально-государственным традициям страны и ее населения. Неслучайно К. Д. Кавелин замечал, что в николаевское царствование и в законодательстве, и в администрации совершался «крутой поворот к старине, в которой, как тогда думалось, хранятся сокровища истинной народности, источники истинно народного духа»[148].

Обратим внимание: дело не в том, что старину знали тогда плохо, а в самом обращении к ней! Положительные стороны «охранительной идеологии», таким образом, могли усматривать именно в том, что она позволяла прикоснуться к источникам «истинно народного духа», «консервируя» – «пробудить». Писал же К. Д. Кавелин, что «эпоха Николая I, закончившего петровский (т. е. ученический. – С. Ф.) период русской истории, пробудила национальную русскую мысль, дала ей первый толчок»[149]! Получается, что самостоятельная мысль пробудилась если не благодаря эпохе, то уж в любом случае в эпоху, когда в России царила «цареградская философия рабства» (по слову А. И. Герцена). Возможно ли такое, и как в таком случае правильно понимать выражения «охранительная идеология», «эпоха реакции», период «тридцатилетней контрреволюции» и т. п. характеристики, обыкновенно прилагаемые к годам правления Николая I? Кроме того, как нам оценивать роль Церкви в укреплении «охранительной идеологии», тем более что говорить о русском самодержавии, игнорируя феномен православия, не просто некорректно, но и невозможно?

В. И. Даль определял консерватора как боронителя, сохранителя, охранителя, т. е. того, «кто блюдет настоящий порядок дел, управленья», являясь противником новизны и перемен. Соответственно, консервативность обозначалась им как охрана, обережение чего-либо[150]. В отличие от консерватора, под либералом понимался «политический вольнодумец, мыслящий или действующий вольно; вообще, желающий больше свободы народа и самоуправления»[151]. Полагаю, что это определение возможно использовать при разговоре о времени Николая I, ибо борьба против новизны (в ее тогдашнем европейском понимании) для императора была вполне естественна и логична. Точно также понимали термин консерватизм и исследователи конца XIX – начала XX вв., видя в консерватизме «стремление отстаивать существующее против всякого новшества, господствующие политические и социальные формы – против стремлений к глубоким и широким преобразованиям, в особенности, если они имеют революционный характер»[152].

Но Николай I стремился не просто отстаивать прошлое, как бы дорого оно ему ни было, он желал пробудить под старой формой новое (т. е. давно забытое, но испокон веков существовавшее – так он думал) содержание. Содержание это и нашло свое выражение в теории «официальной народности». Окончательным оформлением теория обязана графу С. С. Уварову, но не он должен считаться изобретателем триады «православия, самодержавия и народности». Триада не столько объясняла, сколько констатировала те принципы, на которых существовала Российская империя, и без которых она неминуемо должна была пасть. Для Николая I это было очевидно как в силу воспитания, так и благодаря политическому – и, что не менее важно, идеологическому – образованию.

Огромное влияние на самодержца оказали лекции Н. М. Карамзина. Придворный историограф на роль самодержца смотрел как на миссию, которую необходимо выполнять, служа благу и интересам страны. Именно Карамзин проводил ту мысль, что для устранения имевшихся злоупотреблений важны не новые учреждения, а люди. В предисловии к «Истории государства Российского» он писал, что, любя Отечество, надо желать неизменности твердого основания «нашего величия», указывая, что «правила мудрого Самодержавия и Святой Веры более и более укрепляют союз частей». «В этих словах, – полагал А. А. Корнилов, – очевидно, содержатся все элементы пресловутой теории официальной народности: и народность (в смысле особой, патриотической любви к своему народу), и самодержавие, и православие»[153].

О народности, равно как и о союзе православия с самодержавием речь пойдет ниже, сейчас же хочется подчеркнуть иное: идеологическая схема стала основой практической политики николаевского царствования, причем вольная интерпретация составляющих этой схемы не допускалась. Укрепление «исконно русских начал» (православия, самодержавия и народности) убеждало Николая I в мысли о возможности восстановить прошлое, остановив настоящее, или даже повернув историю назад. Метод укрепления был прост, он помогает понять и николаевскую теорию политического консерватизма: «вне государственного порядка – только хаос отдельных личностей». Неслучайно самодержец любил повторять: «Я смотрю на всю человеческую жизнь только как на службу, так как каждый служит»[154]. Воспринимая себя в качестве первого солдата империи, слуги Отчизны, Николай I полагал, что «имеет право требовать того же и от других, которые должны при этом служить по его указаниям. Со своей военной точки зрения он и не мог себе представить иной службы, кроме службы, регулируемой высшим авторитетом и направляемой при помощи строгой дисциплины и служебной иерархии. Это убеждение и служило обоснованием его абсолютизму (выделено мной. – С. Ф.), который развивался crescendo во все время его царствования, переходя все более и более в простое самовластие и деспотизм»[155].

Как видим, в истоке николаевского деспотизма – убеждение, основанное на теории службы Отечеству, понимаемому, впрочем, по казарменному[156]. Желание блага для всех подданных оборачивалось консервацией проблем, разрешение которых было на тот момент для русского монарха принципиально невозможно. Как уже указывалось, главной проблемой, разрешение которой было жизненно необходимо, обоснованно считалась крестьянская. От этого напрямую зависело и дальнейшее существование «официальной идеологии», триады – православия, самодержавия, народности. В самом деле: о каком народе можно было говорить, если по данным 8-й ревизии (1833) из 51,9 млн человек, населявших Российскую империю (и это без учета жителей Царства Польского, Финляндии и Закавказья), 25 млн крестьян принадлежали помещикам! Отменить крепостное право – значило нанести сокрушительный удар по дворянству, привыкшему к существовавшему на тот момент положению и в большинстве своем не желавшему лишаться «крещеной собственности»[157]. При этом «патриархальные узы», связывавшие помещиков и крестьян год от года ослабевали, экономическое положение крепостных ухудшалось[158], к тому же росла и задолженность дворянских имений государству. Что было в таких условиях делать? Вопрос оставался без ответа.

Понимал ли Николай I, что в решении крестьянского вопроса заключается ответ о будущем русской монархии? Несомненно. Понимал ли он, что это решение тесным образом связано с вопросом о самодержавии, т. е. с вопросом о природе власти в России? Очевидно. Доказательство сказанному – замечание С. С. Уварова, подчеркивавшего, что крепостное право и самодержавие есть две параллельные силы, развивавшиеся вместе. «Крепостное право существует, каково бы ни было, а нарушение его повлечет за собою неудовольствие дворянского сословия, которое будет искать себе вознаграждения где-нибудь, а искать негде, кроме области самодержавия. Кто поручится, что тотчас не возникнет какой-нибудь тамбовский Мирабо или костромской Лафайет, хотя и в своих костюмах. Оглянутся тогда на соседей – и начнутся толки, что и как там устроено. ‹…› Правительство не приобретет ничего посредством этого действия (отмены крепостного права. – С. Ф.). Низший класс и теперь ему предан, а бояться его ни в каком случае нечего: крестьяне могут поджечь дом, поколотить исправника, но не более. Правительство не приобретет ничего, а потерять может много. Другая оппозиция опаснее ему…»[159].

Не является ли приведенная выше мысль доказательством от обратного, т. е. доказательством того, что Николай I не хотел отмены крепостного права и разрушения давно отжившей «старины», что дело было не в реакционности дворянства, а в страхе самодержца? Думаю, что одно не отрицает другого. Страх перед дворянами как возможными конкурентами самодержавия мог быть, но в те годы только теоретическим, а наличие крепостного права было злом, если угодно, практическим, реальным. Боялись, несмотря на заявленное С. С. Уваровым, и волнений «низшего класса». Скорее всего, проблема виделась в другом: возможная реформа могла закончиться «потрясениями» и, следовательно, спровоцировать изменение политической «формы». Иначе говоря – реформа могла спровоцировать покушение на самодержавие. Допустить этого Николай I не мог и не хотел. Сохраняя в империи «тишину» и «покой», он старался ни при каких обстоятельствах не менять курс «охранительной идеологии», используя для достижения поставленной цели все доступные ему средства, в том числе и религиозные.

Использование Православной Церкви в политических и идеологических интересах светской власти удивления вызвать не может прежде всего потому, что эта власть была конфессионально ориентирована. Кроме того, сама Церковь устами своих богословов и проповедников всячески подчеркивала естественность существовавшего в России союза с государством, поддерживая идею о «благочестивейших православных монархах – Помазанниках Божиих». Воспитанные в убеждении своих религиозных прав, русские самодержцы Петербургского периода постепенно приучились видеть в Православной Церкви не самостоятельную – хотя и союзную светской – власть, а подотчетное ведомство. При этом личная религиозность (или вольномыслие) самодержцев никоим образом на сущность церковно-государственных отношений не влияли. Решая свои задачи, светские власти могли использовать главную конфессию империи, не принимая в расчет собственно внутрицерковные интересы. Так было и при Александре I, и при сменившем его на престоле Николае I.

Характерный пример – централизация управления религиозной политикой России, в 1817 г. получившая свое завершение созданием специального Министерства духовных дел и народного просвещения. Это странное министерство, возникшее во второй половине царствования Александра I, основывалось на протестантском убеждении в множественности истин, когда различные религиозные конфессии и просветительские учреждения рассматривались как различные пути к Истине[160]. Надо полагать, для образованных искателей истины в александровской России протестантизм был скорее мировоззрением, а не религией, но это дела не меняет. Роль Православной Церкви самим фактом создания «двойного министерства» снижалась очевидно для всех. Ситуация начала меняться лишь в связи с изменениями взглядов императора, в конце жизни вновь ставшего тяготеть к православию. «Православная оппозиция», в 1824 г. добившаяся отставки министра духовных дел и народного просвещения князя А. Н. Голицына и роспуска министерства, оказалась не в состоянии сколько-нибудь изменить церковно-государственные отношения в России[161]. Да и победа оппозиции оказалась возможна только благодаря пересмотру прежних представлений Александром I. Все вернулось «на круги своя»: Православная Церковь опять оказалась единственной конфессией, поддерживавшейся государством и на словах, и на деле; централизация управления религиозными и церковными организациями не привели к «прививанию» в обществе буржуазных свобод, в том числе религиозной толерантности.

Отказ от принципа «множественности истин» в эпоху Николая I закономерно привел к укреплению ведомственного начала в Православной Церкви, так как поддержка и покровительство главной конфессии империи в глазах самодержца были равнозначны усилению власти его личного представителя в Св. Синоде – обер-прокурора. «Око государево» должно было неусыпно следить за действиями церковных иерархов и пресекать любые проявления неконтролируемой самостоятельности. Своя логика в действиях самодержавной власти была: стремясь «охранить» государство от «тлетворного влияния» революции, Николай I видел залог успеха лишь в подчинении воле единственного «инициатора», единственной самостоятельной силы государства – своей собственной.