«Якорь спасения». Православная Церковь и Российское государство в эпоху императора Николая I. Очерки истории

22
18
20
22
24
26
28
30

Очерк четвёртый. Религиозная политика и народное благочестие в России (1825–1861 гг.)

1825 г. – роковой в истории России. В том году, 19 ноября, на юге страны, в Таганроге, скончался император Александр I и престол перешел к его младшему брату – великому князю Николаю Павловичу (1796–1855). События 14 декабря 1825 г., произошедшие на Сенатской площади С.-Петербурга, и восстание Черниговского полка на Украине 29 декабря 1825 г. – 3 января 1826 г. стали прологом к новому царствованию. Декабристы потерпели поражение, однако новый монарх увидел, что самодержавие имеет серьезных оппонентов, считавших современное им социально-политическое состояние России явно неудовлетворительным[208]. В сложившейся ситуации вопрос о перспективах развития страны и о властных прерогативах русского самодержца должен был получить ясное и четкое официальное объяснение.

Это объяснение нашло свое окончательное завершение в известной «теории официальной народности», традиционно связываемой с именем министра народного просвещения графа С. С. Уварова. Как известно, Уваров в своем всеподданнейшем докладе, посвященном десятилетию управления им Министерством народного просвещения (1833–1843), указал на «спасительные начала», без которых Россия не может «благоденствовать, усиливаться, жить». Первым, главным началом, по мнению министра, было православие, неразрывно связанное с самодержавием и народностью. Названные начала провозглашались национальными, на них предполагалось укрепить «якорь нашего спасения». «Без любви к вере предков, – замечал Уваров, – народ, как и частный человек, должен погибнуть. Русский, преданный отечеству, столь же мало согласится на утрату одного из догматов нашего православия, сколь и на похищение одного перла из венца Мономахова. Самодержавие составляет главное условие политического существования России. Русский колосс упирается на нем, как на краеугольном камне своего величия»[209].

Таким образом, декларировалась неразрывная связь православия (разумеется, в лице Церкви) и императорской власти на основе идеи народности. Следовательно, религиозная политика имперских властей, прежде всего, должна была направляться на укрепление той политико-идеологической схемы, которая провозглашалась оптимальной для государства. Уваров искренне полагал, что необходимо спасти слишком «юную» Россию от революционных потрясений, переживавшихся в 1830–1840-х гг. в Европе, посреди быстрого падения там «религиозных и гражданских учреждений»[210], и воспитать ее. «Если мне удастся отодвинуть Россию на 50 лет от того, что готовят ей теории, – говорил министр, – то я исполню мой долг и умру спокойно. Вот моя теория; я надеюсь, что это исполню»[211].

Синодальное управление Православной Церковью можно считать важной частью российской имперской традиции, к николаевскому времени насчитывавшей уже более 100 лет. «Исправлять» это управление, разумеется, никто не собирался, но его «укреплению» в духе Петра Великого препятствий не было. По словам А. Е. Преснякова, православие в эпоху Николая I – одна из опор власти, «вполне реальная система церковного властвования над духовной жизнью “паствы”, притом церковность – орудие политической силы самодержавия, вполне покорное гражданской власти под управлением синодального обер-прокурора»[212].

Значило ли это, что Николай I был всего лишь политический циник, использовавший свою власть в Церкви сугубо для достижения тех или иных политических целей?

Полагаю, что так сказать нельзя: император осознавал себя православным человеком, религиозно воспринимая свое самодержавное служение. Без этого трудно объяснить и ту церковную политику, которая проводилась на протяжении почти 30 лет его царствования в России. Полагая лучшей теорией права – добрую нравственность, Николай I смотрел на человеческую жизнь (в том числе и на свою собственную) лишь как на службу. Не испытывая и тени сомнения в том, что его власть законна, он требовал от подданных безусловной покорности, в свою очередь проявляя покорность по отношению к идеалу избранника Божьей власти. «Его самодержавие милостью Божией было для него догматом и предметом поклонения, – вспоминала фрейлина императрицы Александры Федоровны А. Ф. Тютчева, – и он с глубоким убеждением и верой совмещал в своем лице роль кумира и великого жреца этой религии»[213].

Николай I только потому был «кумиром и жрецом» самодержавия, что воспринимал его исключительно как религиозный феномен. Связь самодержавия и православия была для него так же естественна, как и убежденность в том, что он – олицетворение самого государства[214]. К тому же не стоит забывать и еще одно важное обстоятельство: в царствование императора Николая I окончательно завершился петровский, подражательный период русской истории. «Рука об руку с небывалым политическим могуществом и влиянием в Европе шло пробуждение национального – если не самосознания, то самочувствия, которое с тех пор все растет и усиливается беспрерывно». Действительно, искание чего-то нового, соответствовавшего народившемуся народному чувству, нашло выражение и в искусстве, и в науке, и в правительственных действиях. «На этой почве выросли и славянофильское, и западническое направления»[215]; точно также, видимо, на этой самой почве сумела оформиться и «теория официальной народности».

Однако имело место одно принципиальное «но»: любая инициатива, как и прежде, должна была исходить только от самого самодержца. Все в империи подчинялось лишь его распоряжениям, так как его взгляды на добро и зло, на то, что есть польза, а что вред не могли ни обсуждаться, ни критиковаться публично[216]. Эти правила распространялись и на Православную Российскую Церковь, иерархи которой должны были всегда помнить о своей зависимости от светской власти. В эпоху Николая I эта зависимость демонстрировалась достаточно прямолинейно: епископы, как и чиновники, получали высочайшие выговоры за провинности; как и в прежние годы постоянно перемещались с места на место; должны были оказывать губернатору того города, в котором служили, «всяческое уважение», являясь перед светским чиновником по первому его требованию. Никто из архиереев николаевского времени не мог управлять паствой без вмешательства светской власти[217]. Но, следуя логике «теории официальной народности» (в николаевском ее понимании), правомерно утверждать, что никакого вмешательства и не было – было (точнее сказать – должно было быть) содружество духовных и светских властей. О таком содружестве Н. М. Карамзин писал еще в 1811 г. в «Записке о древней и новой России»: «Дворянство и духовенство, Сенат и Синод как хранилище законов, над всеми – государь, единственный законодатель, единовластный источник властей»[218].

«Единственный законодатель», Николай I и в Церкви старается навести порядок – как он его понимал. Усиливая власть обер-прокурора Св. Синода, император в конце концов построил «ведомство православного исповедания», во главе которого стоял светский чиновник с министерскими полномочиями. История постепенного превращения синодального обер-прокурора в фактического «министра православного исповедания» может быть прослежена на примере трех руководителей духовного ведомства, последовательно сменявших друг друга: князя П. С. Мещерского, С. Д. Нечаева и графа Н. А. Протасова. Князь был уволен в отставку в апреле 1833 г., и, хотя назначение сенатором нельзя было рассматривать как пример опалы, причина перевода заключалась в несоответствии должности, «которая вовсе не призвана была играть пассивной роли, с точки зрения правительства, а напротив быть действительной властью». Правда, князь не подавлял своим мнением Св. Синод[219], но это скорее являлось следствием его «пассивности», чем результатом осознанно проводившейся церковной политики.

Сменивший П. С. Мещерского С. Д. Нечаев не был близок ко Двору и не пользовался благоволением императора. Лично Николай I его не принимал, передавая распоряжения через посредников. Точно так же и обер-прокурор свои доклады передавал через дежурных статс-секретарей. Причина такого положения – стечение обстоятельств. Николай I не был знаком с Нечаевым до назначения последнего, но его рекомендовали с самой лучшей стороны (очевидно, как исполнительного и дисциплинированного чиновника) и царь ни разу не пожалел о выборе. Совершенно иное мнение об обер-прокуроре сложилось у членов Св. Синода, где он не стесняясь показывал свою власть, всячески стараясь уменьшить значение высшего церковного правительства. Если решения синодалов оказывались противоположны его собственным видам, то обер-прокурор не исполнял этих решений, в некоторых случаях позволяя себе даже кричать на иерархов. Он делал выговоры и внушения епархиальным архиереям, пугая их отправкой на покой. В инспекционных поездках Нечаев держал себя как власть, перед которой любой представитель духовенства стоял ниже[220].

Подобное поведение привело к тому, что члены Св. Синода стали противниками своего светского ментора, всячески желая заменить его на более покладистого чиновника. Осуществить желаемое оказалось возможно в 1836 г., когда, уезжая в отпуск, обер-прокурор упросил императора назначить его временным заместителем флигель-адъютанта, полковника графа Н. А. Протасова. Члены Синода решили воспользоваться отпуском Нечаева и составили всеподданнейший доклад на имя самодержца. Представил его митрополит Новгородский и С.-Петербургский Серафим (Глаголевский), имевший право лично являться к царю[221]. В докладе синодалы просили перевести Нечаева, «как человека больших познаний, опыта и государственных способностей на другую более высокую должность», а на его место определить графа Протасова[222].

Император не любил коллективных обращений, но все-таки решил утвердить представленный ему доклад. 25 июня 1836 г. Св. Синод получил то, что хотел: обер-прокурором на долгие годы стал гвардейский офицер, названный современником «патриархом со шпорами». Облеченный полным доверием императора, имевший «громадные связи при Дворе» и «хитрый ум», блестящий полковник, в дальнейшем получивший генеральские эполеты, занял первое место в духовном управлении. «Светская власть окончательно завладела внешней стороной Церкви. В Церковь соборных постановлений, догматическую, она, правда, не решалась вмешиваться; несмотря на то, внутренняя жизнь Церкви приутихла. Назначено было поставить на ругу все светское духовенство по примеру петербургского. Священники стали принимать характер чиновников – в рясах»[223].

Это заключение было сделано современником в год смерти Н. А. Протасова, ставший также и последним годом жизни Николая I. Подводя итоги и отдавая справедливость личным достоинствам скончавшегося обер-прокурора, современник в целом неудовлетворительно оценивает плоды его деятельности, тем самым по существу отрицательно характеризуя и церковную линию Николая I, лишь через Протасова, передававшего свои распоряжения Св. Синоду и получавшего синодальные доклады также через него.

В самом деле: справедливо ли отрицательно оценивать церковную линию императора? Попытаемся ответить на этот вопрос.

Прежде всего стоит вновь подчеркнуть, что со времен Протасова за обер-прокуратурой прочно установилось право, общее для всех министров и главноначальствующих – право личного доклада государю[224]. Это обстоятельство тем важнее, что первенствующий член Св. Синода такого права не имел; правда, названное право иногда предоставлялось тому или иному архиерею (например, митрополиту Новгородскому и С.-Петербургскому Серафиму), но не было закреплено за столичной кафедрой. В течение почти двадцати лет руководства ведомством православного исповедания обер-прокурор Н. А. Протасов стремился укрепить не только (и, вероятно, не столько) свою личную власть, сколько обер-прокурорские полномочия. Уже осенью 1836 г. Протасов представил Николаю I доклад о необходимости учреждения особого хозяйственного комитета Св. Синода. Цель была благородна: экономия средств, проходивших через Св. Синод. Вскоре, в 1839 г., Хозяйственный комитет был преобразован в Хозяйственное управление, положение и штаты которого император утвердил 1 марта. В результате Св. Синод навсегда устранили от управления церковным хозяйством; оно было поставлено под непосредственный контроль обер-прокурора (через подчинявшегося ему директора Хозяйственного управления)[225]. Хозяйственное управление контролировало духовно-учебные суммы, переписку обер-прокурора по синодальному имуществу, суммам и имуществу Св. Синода[226].

В том же 1839 г. обер-прокурор добился учреждения должности управляющего синодальной канцелярией, вскоре приравняв и служебное, и финансовое положение высших чиновников обер-прокуратуры к положению, существовавшему в министерствах. В итоге Синоду было предоставлено лишь одно право: «утверждать и решать те дела, в которых без него не могли обойтись, или те, которые желал ему представить обер-прокурор»[227].

Духовное ведомство, как видим, получало новые административные учреждения, которые окружали Св. Синод, в определенном смысле даже разделяя его деятельность. Очевидно, что все делалось для ужесточения контроля над Св. Синодом, так как правительство смотрело на обер-прокуратуру прежде всего «как на орган, долженствующий согласовать жизнь Церкви с жизнью государства». Соответственно, и власть обер-прокурора стала настоящей министерской властью. Еще в начале XX в. было замечено, что эта власть – не только результат поддержки «тех, от кого они были посланы» (т. е. монарха), но и плод собственной энергии обер-прокуроров, «широкого понимания своего назначения и умения понять взгляды времени»[228]. Акцентацию внимания на умении понять взгляды времени стоит отметить особо. Если вспомнить фразу Н. М. Карамзина о «единственном законодателе» и «единовластном источнике властей», то можно без особого труда сделать заключение о полном совпадении «взглядов времени» и взглядов императора Николая I, любившего дисциплину и в войсках, и в Церкви. Весьма характерна в этой связи дневниковая запись полковника Фридриха Гагерна, в 1839 г. прибывшего в Россию в свите голландского принца Александра Оранского, племянника русского императора. «Сегодня в церкви, – писал Ф. Гагерн, – мне указывали на одного генерал-адъютанта, еще молодого человека, который, как поверенный императора, заседает в Святейшем Синоде и имеет votum suspensivum[229], чем подавляются обыкновенно в самом зародыше все пререкания духовенства»[230]. Речь шла о Н. А. Протасове, никогда, разумеется, не заседавшем в Св. Синоде (обер-прокурор не имел права голоса и не считался присутствующим членом), но воспринимавшимся в качестве реального руководителя Церкви[231]. В эпоху Николая I это было вполне естественно, тем более что свои полномочия обер-прокурор еще с петровских времен получал от императора, являясь его представителем в Синоде.

В связи с этим стоит задаться вопросом, насколько прочно подобные взгляды были усвоены русской религиозной традицией, иначе говоря, – как оценивали церковно-государственные отношения православные иерархи николаевского времени. Митрополит Филарет (Дроздов) никогда не забывал подчеркивать, что неограниченное самодержавие – благо и для народа, и для государства. Эта неограниченность, впрочем, в его понимании имела одно важное ограничение – истинный самодержец должен был свободно (т. е. добровольно) сдерживать собственную абсолютную власть «волею Царя Небесного, мудростью, великодушием, любовью к народу, желанием общего блага, вниманием к благому совету, уважением к законам предшественников и к своим собственным»[232].

Таким образом, Московский святитель видел естественное ограничение самодержавия в самом самодержце. Неумение (или нежелание) самодержца добровольно ограничить свою власть закономерно вело к деспотии, критерии которой были легко определимы. Но была еще одна проблема – это петровское синодальное наследство, сохранявшееся на протяжении XVIII века и преумноженное в эпоху Николая I. Суть проблемы подметил П. К. Иванов: вместе с наследием царства наследники Петра Великого «принимали механическое воззрение на свои отношения к Богу, как чудесные ставленники Божией благодати. Они считали себя в делах государства безответственными перед Богом, ибо верили, что Бог каким-то скрытым и чудесным образом через них осуществляет Свои помыслы о России»[233].