— Мы были счастливы, что зрители не видели в передвижке балагана. Им давало на это право само искусство, которое мы старались, несмотря ни на что, донести. Но счастье наше оборачивалось горем. Трагедия артистов была простой: не видя в передвижке балагана, его не замечают, не сносят напрочь. А он есть, поэтому-то мы, артисты, очутились в руках дельца Пасторино.
Надя смолкла.
— Товарищи, в начале собрания я не сказал о повестке. А ведь говорить мы должны были о большой шефской работе цирка… Слово — представителю из Главного управления цирков товарищу Чагину.
— Товарищи, то, о чем нам довелось здесь сегодня услышать, очень важно. И кстати, напрасно вы, Константин Сергеевич, как бы извиняясь, что ли, перед нами, сразу всполошились: давай, давай шефскую работу! Отвели душу, поговорив о горе собратьев по искусству, а теперь за дело. А то люди, мол, из главка, из отдела искусства ждут. Верно, приехали мы к вам именно за этим. Нужна, необходима шефская работа в эти дни: конец квартала на предприятиях, начало весны и весенних работ на полях за городом. Когда, как не сейчас, в напряженные дни, нужны людям разрядка, отдых. Вот почему нас волнует шефская работа. Но работа любая без людей не делается, поэтому на первом плане всегда идет человек с его работой. Вы начали сегодня собрание с разговора о судьбе своего кровного по искусству брата — артиста, который по воле судеб попал в переделку. Что же, начали верно. И вот почему: по-хозяйски подошли и к своей работе и к людям, что творят ее. Войны нет, но есть фронт борьбы за качество, чтобы мусора больше не попадало в жизнь советских людей. И ваши сердца сегодня стали хорошим ситом. Отсеются сорняки вроде этого Пасторино. И встало перед нами главное: необходимость создания таких, ну, если выражаться языком наших производственников, малолитражных цирков. Они-то именно смогут пройти в глубины, где в искусстве нуждаются десятки, сотни тружеников, видящих его лишь в кино. Да и притом ведь такой коллектив и есть форма шефской работы.
— Правильно! Вон Надя говорила давеча про краны подъемные, на которых, как и у нас для трапеций и лонжи, такие же блоки. Поглядите! — выкрикнула неугомонная Катюша Вайкова. Чагин улыбнулся и поглядел под купол, другие тоже подняли головы.
— Верно, девушка. Краны я знаю. Блоки действительно схожи. Только высота здесь в цирке отчаянная. Там пониже будет, но гимнастику вашу показать можно. Вот видите, товарищи, даже и тем, кто мало знает профиль вашей работы в смысле всяких вопросов по реквизиту, стало ясно, что именно можно привезти на предприятия или за город. Опять же в этом разобраться помогла нам история маленького цирка. Плохо, конечно, совестно, что мы как бы спохватились. А у тех артистов год и два было горе. Ну что ж, бывает, иногда всего и не охватишь. Однако ведь горе, вынесенное на собрание, — это уже не горе, а только летопись, что оно было. Так я понимаю.
И сразу после выступления Чагина стало просто. Артисты говорили о своем сокровенном: об организации творческих коллективов. Ведь в коллективах удобнее решать многое: и судьбы людей и судьбы искусства. Так по конвейеру отдельные номера рассыпаются, как горох, а если собрать его в тугую пригоршню, то и варить уж можно. Из одной горошины похлебки, известно, не сваришь. Говорили жарко, много и порешили на главном: писать большое открытое письмо в Главное управление цирков. Письмо поддержат и горком партии и отдел искусств. А к письму будут приложены также материалы о шефской работе, необходимой и нужной в первые послевоенные годы.
Вот и кончилось собрание. Опять Вадим рядом. Надя в его гардеробной. Оба молчат. Сна нет. Надя зябко повела плечами. Только сейчас, когда волнение стало проходить, она внезапно ощутила желание согреться. Ей захотелось нечаянной ласки, но здесь, наедине с Вадимом, она почему-то чувствовала себя одинокой. Был рядом Вадим. Он настаивал на разговоре, а она была слишком взволнована и утомлена. И вдруг, увидев его руки, Надя поразилась дикой злобе, которая клокотала в нем, заставляя пальцы плотно сжаться в кулаки. Наде показалось все это знакомым, но где и когда она его узнала, ощутила так, что сникла в одно мгновение.
— Зачем ты это сделала? — голос его звучал хрипло. — Что тебе до этого… Шовкуненко, Шовкуненко! Каким же я был ослом, когда не верил слухам. Шовкуненко герой? Пьяница, подонок, вышвырнутый из цирка. А ты готова лезть за него в пекло. Может, ответишь, кем он тебе доводится?
— Кем? Жизнью, Вадим! — не задумываясь, ответила Надя. И тотчас кулак наотмашь ударил ее по лицу. Она сразу не сообразила, что произошло. Боль свела скулы, отдаваясь легким звоном в ушах. Надя раскрыла глаза. Вадим лежал ничком на полу, точно сбил с ног ударом самого себя.
— Давай договорим, ты уже начал, — пробормотала Надя, растирая онемевшую щеку.
Он молчал. «Вот оно, счастье. Вот она, надежда на ее талант, на персональную ставку. Пустое. Она чужая!»
— Зачем я это сделала? — повторила Надя. — Ради Шовкуненко и ему подобных, которые творят искусство. В этом ты прав. Чего ты теперь хочешь? Я не могу без Григория Ивановича. Он мой руководитель — в искусстве, в жизни.
Она стояла к Вадиму вполоборота, не решаясь повернуть голову. Глаза ее бесцельно натыкались на предметы, застывшие в беспорядке на гримировальном столике. И вдруг зеркало заставило ее содрогнуться: ее фигура, глаза с отчаянием и страхом потери напомнили ей Зинаиду. И невольно она поглядела на Вадима. Он по-прежнему лежал на полу. Только рук, которых теперь настойчиво искали ее глаза, Надя не увидела. Подмятые под грудь, они, наверное, уже не были кулаками, что могли повторить жест Пасторино. Нет, напрасно Надя хотела поставить его на одну доску с тем подлецом. Перед ней был просто обыватель со всеми присущими ему чертами: чуть-чуть добр, чуть-чуть алчен, способен в работе, но только для себя. Даже горе состояло у него всего лишь из расклеившегося мнимого счастья. Жалости у Нади не было, ей стало грустно.
— Теперь ты можешь поступать со мной как тебе захочется. Я сказала то, о чем ты просил, — правду. Шовкуненко доводится мне жизнью.
И снова ночь Вадим и Надя провели в цирке. И каждый был уверен, что утром, покинув его, они расстанутся навсегда.
23
Как часто в минуты душевного напряжения обстановка, вещи вдруг неожиданно проступают во всем, словно именно они сейчас насущная необходимость: отвлечь глаз, который цепко, без разбора нанизывает на память и мозаику кафельных плит вокзального пола и скамьи с дремлющими людьми.
Шишков притулился на одной из скамеек и ждал дня, обдумывал все, что привело его в Москву, по пути в «Цирк на колесах». Вот она, за окном вокзала: ночная и светлая, манящая к себе, в раннюю весеннюю зябь ночи. А он должен сдерживать себя, ведь прошла только неделя, как больничная койка перестала быть для него, как ему казалось, местом бесполезного простоя. И теперь, словно подстегнутый болезнью, он вырвался в жизнь, требуя сразу и силы и счастья. Он требовал многое, а сам сберегал последнее. Он сейчас походил на корень, который после трудной необычайной зимовки должен быть осторожно доставлен и пересажен на законную почву. Кем он был эти годы в передвижке, артист по призванию и лжеартист по положению, человек, имеющий паспорт без прописки. Шишков оглянулся на скамьи, где сидели люди. И мысль, пришедшая ему в голову, показалась чудовищной: да, он один среди них человек без прописки, без вины осужденный на существование сорняка, артист лишь по договору с Пасторино. Невдалеке от него на скамье, поджав ноги, прикорнув возле большого узла, спала, держась за руку матери, девочка. Сколько ей: семь, восемь лет? Катька Пасторино ей, быть может, ровесница. Но как спокойна рука матери, за которую уцепились во сне пальцы девочки! А Зинаида? Почему у нее всегда дрожат руки, когда она вплетает в Катькины косицы пунцовую ленту? Не потому ли, что право на будущее есть у Катьки, но будущему еще должно предшествовать настоящее. Какое же оно, это настоящее, почему для Катьки оно пока вмещается лишь в одно понятие «конец»? Крах передвижки — конец ее отцу, конец ее дому. Если ему, взрослому, нужна законная почва, то для Катьки, еще не окрепшей, зазеленевшей веточки, легонько воткнутой в землю, почва эта — жизнь.
И опять Шишкову неодолимо захотелось вырваться из зала ожидания, захотелось умыться московским воздухом. Одно чудом сохраненное врачами легкое заставляло его терпеливо сидеть до утра в зале ожидания, а сердце рвалось в московскую ночь, такую же полную забот, как и день. В ночь, когда по улицам мчат грузовики, когда красный глазок светофора все так же строго, как и пешеходов, сдерживает фургоны «Мясо», «Хлеб», «Бублики».