Арена

22
18
20
22
24
26
28
30

— Перестаньте! Только в цирк! Слышите? Иначе выбрасывайте меня здесь, на вокзале. Я приехал, я еду в цирк.

Спорить с Шишковым было бесполезно. И вот шестеро, гурьбой, они остановились у цирка. Точно он, как магнит, притянул их, сорвав с поезда, и заставил прийти. И вот они пришли к своему храму, что одним своим видом вселял уверенность и надежду. Их долго бросала буря, бросала, но, не сломанные, лишь слегка прибитые, все выпрямились здесь, как хлеба после града. И только Шишков, слабый, горящий, падал и все же увлекал вперед, в цирк, остальных. Они вошли в цирк. Обычная дневная прохлада полутемного фойе. Гулкость шагов, превращающая шестерых в шестьдесят, и луч света, бьющий из главного входа. Туда, в этот свет, они вошли, поддерживая Шишкова. Кольцо манежа, кольцо артистов — оно сомкнулось вокруг них.

— Цирк! Цирк! — шептал Шишков. Губы его произносили это слово дрожа, и вместо «цирк» получалось слабое «чирк», еще раз «чирк» — точно те пятеро, которые помогли ему войти, прикоснулись к цирку. «Цирк» — чиркнули и загорелись пламенем. А он, как обуглившаяся спичка, — «чирк», и только.

Шишков сник, вдыхая до боли родной, спертый воздух цирка. Его посалили за барьер. Он обвел всех взглядом, отрешенным, счастливым. И вдруг кашель, надрывной, жестокий, свалил его ничком на барьер. И в бурые опилки порывисто вырвались первые гроздья брызг густой крови.

«Скорая помощь», врач, санитарки, артисты — они мелькали вокруг, как тени, словно Шишкова закружили в каком-то неистовом полете под куполом. Кровь шла горлом, размеренно, ровно, и, когда глаза его остановились, застыв, кровь шла еще секунду по инерции.

Люди молчали, а цирк жил. На конюшне петух голосисто пропел, ответив на лошадиное ржание. И Арефьев, обведя всех взглядом, вдруг недоверчиво наступил на врача:

— Неправда! Неправда! Он жив, он пошел сюда… Не верю! Зеркало! Зеркало! — рявкнул он, и кто-то бросился за кулисы.

Смерть, она потрясает первую минуту, затем входит косо лишь одной стороной в жизнь. Сначала акт о том, что человек был, потом — разрешение на место, где будет похоронен человек, которого уже нет. И все это не просто: Шишков в городе не жил, креста родного на кладбище не имел. И опять день в действии, хлопотах, которые вселяют неверие: несколько часов назад Шишков был рядом, жил, кипятился, горя и тоскуя. А назавтра — сообщение в газете: «Вчера в 11 часов утра от тяжелой и продолжительной болезни скончался артист госцирка Михаил Родионович Шишков. Гроб с телом покойного будет установлен в госцирке. Гражданская панихида в 2 часа дня».

28

Шишкова хоронили, как солдата, что сражался за веру и правду родного искусства. Похоронили, сделали холм из живых цветов. А когда сошли с косогора, Катька дернула Зинаиду за руку и сказала, опасливо поглядывая на семафор:

— Мама, берегись поезда! — она давно прочла эту надпись, и теперь ей было тяжело и грустно. Похороны не напугали, а ошеломили Катьку. Шишкова больше нет, мама — испуганная, плачет, всего боится, наверное, даже поезда, но ведь поезда нет. Только рельсы, рельсы и будка стрелочника. Будка стоит, а рельсы — глядишь на них, и они будто оживают, ползут до горизонта.

Катька оглянулась на косогор. Там был виден холмик, он не оживал, как рельсы и телеграфные провода. Катьке захотелось об этом сказать. Мать была безучастна. Арефьев загонял ее слова внутрь своим оплывшим от слез лицом. Катька тихонько отошла от матери, догнала Шовкуненко:

— Дядя Гриша! Видите, вон стрелочная будка. Она стоит, а рельсы сами текут, да?

Шовкуненко ласково потрепал Катьку за плечо. Осмелев, она тогда грустно добавила:

— А там, — Катька еще не нашла своего слова для Шишкова, которого уже нет на белом свете, и показала рукой на косогор, — как будка стоит.

— Без стрелочника она, Катька, — ответил ей Шовкуненко.

Цирк снова поглотил их новыми переживаниями. Арефьев, не говоря ни с кем из них, пятерых, пошел в дирекцию. Он не просил, не требовал, он настаивал, доказывал:

— Что ж! Да, смерть! Вот поэтому я и должен сегодня работать. Все очень просто: тот, кого мы сегодня проводили, тоже бы сделал так. Ведь когда в войну горели цирки, мы шли с передвижками, доказывая: погибло здание, а цирк жив, раз есть в нем мы, артисты, — его сердце. И позвольте мне, старику, отдать последний долг моему партнеру. Сегодня он лежал в гробу. Опилки, свет, полный свет, цирк, публика. Он и мертвым вошел в большое искусство, чтобы посмертно остаться здесь. И я хочу доказать, что Шишков — здесь! Запросите главк — я должен работать.

Шовкуненко соглашался с Арефьевым. Он тоже вечером с Надей хотел выйти на манеж, но почему-то в глубине души чувствовал: начинать с акробатики они не должны. Только «ласточки» — с их стремительным взлетом, «ласточки», которых он выпестовал еще в передвижке. Батут был в пути, без реквизита Шовкуненко беспомощен. Надя успокаивала его, говоря, что нужно ехать скорее в тот цирк, куда получена разнарядка.

— Наденька, — скорбно и ласково он улыбался ей в ответ.