Иди со мной

22
18
20
22
24
26
28
30

Тем не менее, как оно было, так и было, в общем, пошли они в ту "Стильную", проходя мимо стоянки такси, "сирен" и "ситроенов", а мама сообщает мне каждую мельчайшую подробность, как будто бы тот вечер был вчера. Вспоминает продавца воздушных шариков, пьяного, словно бутылка с водкой, который буквально завис на своем надутом товаре. По мнению мамы, было бы здорово, если бы все те шарики каким-то волшебным образом подняли его в воздух. Пускай себе повизжит и помотает ногами в резиновых ботах, вцепившись в веревочки, пока, наконец, его не поглотит небо.

Гдыня в те времена была, якобы, как тот мужик: пьяной и не освещенной.

Мама вспоминает, что на ней тогда было ее самое лучшее платье, голубое такое, твидовое, без рукавов. А ко всему этому: жемчужное ожерелье, взятое напрокат у бабушки, то есть – ее мамы. В гардеробе сменила сапоги на туфельки-гдынки из свиной кожи, с каблучком-клинышком. Ну а платьице самое лучшее – потому что единственное.

Она, моя замечательная мама, задумала, что станет королевой вечера, что оказалось не таким уже и трудным. Саму кафешку "Стильная" недавно обновили, но вот, что самое печальное, людей – нет. Гуляющую молодежь разбавили моряки, валютчики и воры часов, так что каждый держал руки в карманах. Королем вечера был какой-то рыжий тип, который принес завернутых в газету копченых селедок. Рыбу он раздавал проституткам и радовался жизни.

Проституток я избегаю, мы не живем исключительно для того, чтобы радоваться, но вот селедка – это нечто великолепное. Только это не важно – важно, что за свое существование я обязан благодарить ненависть к танцам, а кроме того, у меня постоянно болят икры. По мнению Клары, эта боль доказывала самостоятельность моих ног – они, попросту, меня не слушают и насмехаются надо мной, ну разве что, если нужно мчаться на работу Я уж свое знаю. Но если бы тот Вацек танцевал, меня бы на свете не было.

Якобы, его невозможно было оторвать от столика. Он заказал рюмку водки и кофе, макал в нем кусочки сахара, которые тут же и пожирал. Тем временем заиграл оркестр из контрабаса, пианино и трубы. У мамы ножки сами пошла в пляс. А Вацек на это ноль внимания.

И вот тогда-то, вроде как, перед нею и вырос мой фантастический старик, высотой в два метра, опять же, в черном мундире советского военно-морского флота. У него была улыбка доброго разбойника, кок на бриллиантине, янтарные глаза и шрам через половину рожи – одним словом: любовник со стоячим хуем.

По мнению мамы, Коля – потому что так его зовут – был из тех танцоров, для которых рвение вознаграждало отсутствие чувства ритма. Он расспрашивал, где мама живет и чему обучается, он исследовал, насколько низко может опустить руку, и клялся, что, хоть и обошел все моря на свете, не встречал такого чуда, как моя двадцатилетняя родительница. В конце концов, он доставил маму назад к Вацеку, щелкнул каблуками и направился в сторону бара.

Вот именно тогда перед ним, то есть, перед стариком, и вырос тот тип с селедками. Похоже, что они у него давно уже закончились. И вот теперь он орал, что, мол, Гдыня – это не Москва, руки прочь от полек, и вообще пошел нахуй, козел. Дружки его оттаскивали. Старик стоял и попросту слушал. Тогда тот тип плюнул ему на сапоги и выхватил нож. А старик – все так же ничего. Ну, здорово, подумала мама, за дурацкий танец такого классного капитана и убьют.

Бабы визжали, мужики образовали место, а Вацек потащил маму к выходу. Тот рыжий все ходил кругами вокруг старика и колол воздух своим перочинным ножиком. Старик выждал, подкованным сапогом пнул в запястье, выбивая ножик, в том же самом полуобороте вломил в покрытую оспинами рожу и послал на доски пола уже без сознания. Мужик тяжело упал рядом с ножиком. Нормально так, будто в кино. А может, все это только кино и было?

Под самый конец Коля, мой отец, отыскал маму взглядом и поднял руку, словно бы снимал фуражку. А потом они пошли: она домой, а он на следующую рюмку. Мама была уверена, что больше они не встретятся.

Вышло не так, и вот он я.

О святых

Сегодня маме уже восемьдесят, у нее имеется вилла на Каменной Горе, купленная за живые бабки и золотые долларовые двадцатки, распиханные по носкам. Это вот мамино распихивание, по мнению Клары, превращает весеннюю уборку в фестиваль неожиданностей.

Но не всегда все было так распрекрасно. В те времена, когда она стакнулась со стариком, мама занимала с бабушкой и дедушкой однокомнатную квартирку на Пагеде[3]. Деда с бабушкой я еще помню, да и весь тот Пагед тоже. Мама наверняка не предусматривала великолепия золотой осени. Теперь даже в овощном магазине ее называют "вице-королевой", а она смеется и злится, спрашивая, почему только лишь "вице".

Пагед – это такой поселок двухэтажных блочных домов на Оксиве. Весьма даже красивый и ухоженный, тогда он тоже был таким. Родители мамы поселились там, благодаря дружбе дедушки с неким Груной. Груна, старый коммуняка с добрым сердцем, помогал бедным людям и укреплял народную власть. За первое он получил благодарность, за второе – пулю в сердце. Дед с бабкой перетаскивали мебель в новую квартиру, а Груна исходил кровью в прихожей всего лишь на один подъезд дальше. Так что никто меня не уболтает, что жизнь справедлива.

Смерть Груны устроила в голове деда эсхатологическую сумятицу. Ведь оно так же и было: Груна был лучшим из людей, живым святым, но вместе с тем и безбожным коммунякой. Попадет ли он, в таком случае, на небо? Атеисты, как правило, вываливаются совершенно в ином месте. Дедушка не мог прийти в этом вопросе к согласию с самим собой и постоянно выспрашивал окружающих про их мнение, даже у пьянчужки, который проживал над ними и разводил кроликов. Наконец бабушка подкупила ксёндза, и тот заявил, что видел, как четыре ангела возносят душу Груны, а свет вековечный исходит у него из дырок в грудной клетке.

Квартира на Пагеде считалось преддверием рая. У дедушки, бабушки и мамы имелось центральное отопление, вода, электричество. И это не о каждой семье в Гдыне можно было так сказать.

Преддверие рая представляло собой одну комнату, разделенную одеялом, подвешенным на веревке. С одной стороны сопели дед с бабушкой, по другой – мама на раскладушке. Когда та была сложена, она могла учиться. Кроме того, ели они все вместе и постоянно играли в ремик[4].

Мама вспоминает, что дед никому не давал поспать, и даже по воскресеньям, после танцев, когда она уже познакомилась с моим папой, срывал с постели всех около шести – так он толокся по дому: заваривал эрзац-кофе, правил бритву на кожаном ремне, помадил усы, заводил многочисленные стенные часы и злился на время, что то не мчится так же, как он сам.