Философия футуриста. Романы и заумные драмы

22
18
20
22
24
26
28
30

Но вышеуказанными правительствами, как сие и не странно, коренной кавказский элемент ограничивался. Остальные беженцы были русскими, исключительно русскими и на этот раз цветом интеллигенции. Весь этот цвет, который, называясь зеленым, не пожелал ни остаться у большевиков, ни примкнуть к белым, чувствовал себя спокойно за спиною Кавказа, вооруженный грузинскими, армянскими и татарскими паспортами, бежал в условиях комфортабельных на итальянских, бывших австрийских, пароходах, перемешанный с американскими и английскими офицерами и их семействами, оставшимися после оккупации доспекулировать и доворовывать всяческое добро, и с грузом ковров, старины и роялей, явился в Константинополь выгодно ликвидировать накупленное за гроши добро. Бывали неприятности. Один пароход был остановлен в открытом море ехавшей на нем шайкой лазских разбойников, которые отобрали у прочих пассажиров все драгоценности, в том числе мешочек с бриллиантами у жены верховного комиссара держав в Армении, работавшего для того, чтобы наполнить эту сумочку в течение месяцев. Правда, когда разбойники высадились на берег, турецкие власти их арестовали и выдали французам, но драгоценностей у них уже не оказалось. Однако такие случаи были редки, и существовавший припеваючи в Тифлисе цвет приехал существовать не менее припеваючи в Константинополь, в ожидании виз, чтобы направиться затем в Париж и затем в Нью-Йорк, показывать всем изумительное превосходство русской науки и искусства.

Ильязд как раз распрощался с Хаджи-Бабой и переехал проживать на Пера, позади английского посольства4, и это его появление на Пера совпало с приливом русского цвета, как несколько месяцев назад появление в Стамбуле с приливом русской голытьбы. До чего благодетелен был этот прилив! До сих пор были русские рестораны, дома свиданий, театры. Но какой они носили вид? Были дамы общества, но в какой обстановке они подавались? Теперь оные учреждения были украшены живописью именитых художников, меню исполнены именитыми графиками, в театре постановками занялись именитые режиссеры, словом, на помощь грубости и обветшалому вкусу императорских кругов пришла сияющая кадетская интеллигенция довершить превращение засаленной и продажной Пера в новые Афины5.

Ильязд поступил на службу. Учреждение называлось “Американской помощью Ближнему Востоку”6 и занимало шестиэтажный дом около Таксимской площади. Помощь, которую оно оказывало, – приюты в Греции и Армении, помощь сиротам и беженцам (христианским, разумеется), доставка муки в обездоленные области (христианам только, разумеется) – была только предлогом, чтобы разместить несколько десятков старых дев и выцветших пасторов и дать им возможность за три года контракта пожить настоящей жизнью и по возможности поправить дела. Конечно, настоящая благодать была на местах. Там можно было заниматься вывозом всякой всячины, пользуясь понижением местных денег и дипломатическими вализами, т<о> е<сть> без разрешений и не уплачивая пошлин играть на понижение валюты, торговать чеками и прочее. Но Грузия и Армения были далеко, дикими странами, над ними навис большевик, и потому ехал туда преимущественно мужской пол – так называемые офицеры военного времени, бывшие прачечных дел мастера и будущие торговцы спиртным. В Константинополе застревал малодушный элемент, довольствовавшийся неплохо обставленными общежитиями, дачами на Босфоре, спортивными лагерями около дач, охраняемыми купальнями за проливом на черноморском берегу и шумной жизнью отелей и посольств, где бывшая <и> будущая провинциалка из Штатов играла роль и блистала, пользуясь благотворительными окладами. И теперь, когда с грустью в сердце предприимчивый элемент должен был бежать от большевика, малодушные с жадностью слушали о прелестях закавказской жизни, утешая себя мыслью, что прочая публика принуждена до срока вернуться в Штаты, так как Константинополь продолжал оставаться охраняемым союзниками полем американского барышничества.

В Константинополе было скучнее и проще, было больше конторской работы, особенно по опусканию концов в воду. Но так как Турция, так же как и Кавказ, да и в сущности все прочие места земного шара за пределами Штатов, – колония, и так как никакой уважающий себя американец не будет работать там, где могут работать туземцы, которые на то и туземцы, то американцы ограничивались тем, что в своих учреждениях начальствовали или надзирали, а работу выполняла всякая сволочь. Тут были и константинопольские французы, и турки, и греки, и армяне, но больше всего, разумеется, русских. Положение этих туземных служащих было таким, как следовало. Им платили раз в десять меньше, чем себе, и, разумеется, без общежитий и без автомобилей, и, разумеется, в местной, в лирах, не в долларах, так же, как на Кавказе, в рублях, так как местная валюта падает, с ними не здоровались и всячески выражали полное к ним презрение. Действительно, как было не презирать образованных и умных людей, которые за гроши служили на всяческих должностях и в свободное от бухгалтерии время бегали за пивом для хамов и дураков?

Однако Пацевича никто не презирал, все считали его за своего, были с ним на равной ноге, платили ему отлично, предоставили ему свой автомобиль, и если он в общежитии американском и не жил, то проводил там все время. Секрет очень простой: Пацевич умел нравиться американкам и американками, разумеется, не пренебрегал, уделяя им поочередно или одновременно внимание – всем, оказывавшимся в его поле зрения. При этом он вел себя настолько умело, что никакой ревности ни у кого не было, не делал ни одной неловкости, успехами своими не кичился, стараясь делать вид души общества, и только, занимательного собеседника, услужливого кавалера и, в особенности, – в особенности – изумительного танцора.

Однако он танцевал не для того, чтобы вертеть перегретые телеса. Он любил танцевать. Когда у него вечер оставался свободным от обязательств (что, впрочем, случалось редко), он шел в Городской сад7, где вальсовал или танцевал фокстрот до утра с румынками или гречанками легкого поведения, отвечая любезной улыбкой на их, золоченые, и не скупясь на шампанское. Он считал нужным поддерживать себя в форме, охотно говоря, что самое главное, чем надо располагать в совершенстве, это танец и танец, так как танец в данном случае является суррогатом любви, так как американка за границей занимается не любовью, а чайными ложками, или по чайной ложке, или просто по ложке и, испытав решительно все прелести, непременно возвращается в Штаты девственницей.

Не следует, впрочем, также думать, что он угождал только американкам. В Пера-Паласе8, где он обедал, он исполнял роль, которая не существовала еще в те времена, – светского танцора, вертя полногрудых и низкозадых греческих матрон и ужасающих усатых cap, все с той же очаровательной русской улыбкой – он улыбался и тонким ртом, и щеками, и глазами, и то именно, что в ту эпоху профессия светского танцора еще не существовала, и Пацевич был бесспорным любителем, открывало ему доступ в чрезвычайно замкнутые круги местной греческой и турецкой знати. Глядя на то, как сгибались перед ним отдельные грумы, как подобострастно подхватывали его шляпу, перчатки и трость лакеи, как метрдотели гнули перед ним спину, приходилось спрашивать, почему этот лев продолжает служить в роли продовольственного клерка, а не откроет банка, не потребует места в управлении общественным домом, но Пацевич не обнаруживал никакого честолюбия, продолжая оставаться красавцем, лихим танцором и душой общества.

Что до имени его, то его звали Ива, от Иван, последняя буква какого была отброшена, чтобы избежать вульгарности.

Ильязд, обративший внимание нанявшей его американки на свои математические знания и счетоводную практику, был определен счетоводом в транспортный отдел, где неразбериха была наиболее ярой и совместная служба с Максом9 и была началом их дружбы. С таким же удовольствием, как Макс, Ильязд ходил в Городской сад, с таким <же> удовольствием улыбался гречанкам и румынкам и хотя успехом никаким у американок не пользовался, но благодаря дружбе с Максом был несколько облегчен от своего положения парии и получил доступ в высокие круги10. С этой новой средой, новыми обязанностями, новыми условиями жизни он освоился с такой быстротой, что и Айя София, и все прочие обстоятельства его жизни канули в вечность, расстроенное воображение его, разобравшееся от безделия, теперь успокоилось, некогда было даже размышлять, когда с 9 часов до 6 приходилось сидеть над цифрами, и он действительно обо всем забыл, точно Стамбула никогда и не было. И так как, сколь это не было странно, на Суварова в новой среде он не наталкивался, а Хаджи-Бабе он адреса своего не оставил, то всякая возможность вернуться к прежнему миру и болезненной фантазии была устранена. Он оживал, входил в берега, становился обыкновенным, каким и следует быть, человеком, оделся, вымылся, вернул вновь утраченные было манеры, увлекся своим счетоводством, с жадностью проводил время после конторы, – европеец вернулся к европейцам, если такими словами можно что-нибудь передать. Ему теперь только не хватало флирта.

Он полагал, что и ему не избежать американки. Но после одного из обедов Ива представил его местной девушке, которая была не то еврейкой, не то гречанкой, и обаятельное носила, удивительное, имя Езабели.

Хотя она и получила воспитание в Швейцарии, но это нисколько не высушило ее и, вернувшись недавно в Константинополь, она вела весьма независимый и необычный для города образ жизни, появляясь одна в отелях, много танцуя и сохраняя независимый вид. Она сама попросила Иву, с которым танцевала весь вечер, представить ей Ильязда, который ей показался не слишком глупым, и она немедленно заявила ему, что некоторые его качества (какие – все равно) заставляют ее уделить и ему место в своей свите, хотя свиты, в сущности, у нее никакой не было. Они ездили в Бебек, на острова, на Пресные Воды, словом, выполнили круг обязательных перийских развлечений11. Езабель то живала в пансионе, то переезжала в Палас, и хотя и было странно, что она не живет в семье и Ильязд ничего не знал о ее родных, могли ли ему прийти в голову подобные мещанские вопросы? Он не только был увлечен Езабель, но она была для него последней ступенью возврата в утерянный, казалось, навсегда светский круг.

Несмотря на то что весна в сущности только начиналась, в посольской стоянке за Бебеком начались состязания в поло, игра в мяч, теннис, и был дан бал на открытом воздухе. На опушке, у самой лужайки поло, был устроен обширный помост, натертый и посыпанный тальком, и оркестр моряков со стоявших в порту истребителей принялся за последние фокстроты и новомодный шимми. Езабель просила Ильязда заехать за ней в Пера-Палас, и они на белом “Фиате”, шофер12 которого, Александр, пожирал все зарабатываемые Ильяздом деньги, отправились во второй половине дня на этот бал.

Ильязд жил теперь вместе с Максом на Маяке13, в опрятном и удобном греческом домике, и провел целый час перед зеркалом, с особенным удовольствием повязывая бабочку, мастером которой он считался в свое время.

Езабель была из числа тех, довольно частых на Востоке девушек, родители которых, состоятельные, но весьма далекие от Европы, заражены были однако предрассудком, что настоящее благородство дается только европейским образованием, и посылают детей своих в Швейцарию, Англию и тому подобные места. И вот за границей, вдали от своей грязной родины, невежественных родных, доисторических родственников, прорастал цветок, который, усваивая всю так называемую внешнюю сторону европейской цивилизации (как будто у нее осталась, если и была когда-либо, какая-нибудь сторона внутренняя), научался прежде всего стыдиться и чуждаться своих родственников и мечтать о полнейшей европеизации своей страны. И вот, когда образование было закончено, цветок возвращался в свой ужасающий отчий дом, к родителям и родным, с которыми больше не о чем было говорить, отставший и никуда не причаливший, лишенный корней, скучающий, обреченный отныне на несчастное в глубине существование. Стоило посмотреть на Езабель, которая неизвестно откуда вставала и неизвестно куда заходила, которой нельзя было с точностью определить круга, которая была европейкой, и только, на эту луну, влачащуюся по стамбульскому небосводу, чтобы не подумать, что она была бы вероятно в тысячу раз счастливей, если бы провела детство и юность в своем ужасающем гетто, где проживали ее мать и отец и где она изредка появлялась, пробираясь тайком и проживая в отелях на другом берегу, не в силах представить себе жизнь без ванной и прочих удобств.

Она была на виду у всех, появлялась на военных судах, в отелях и посольствах, пока еще в поисках приключения, которое злые языки (впрочем, все языки обязательно злы) за ней пока отрицали, в поисках первого падения, которое все ждали с нетерпением и которое должно было предшествовать следующему, и так далее. Но так как подобные приключения совпадают в Константинополе с весенним или летним сезоном обязательно, когда Босфор покрывается легкой флотилией, когда в Летнем паласе14 начинаются симфонические концерты, когда посольства переезжают в летние резиденции, то у Езабель было впереди еще несколько месяцев, чтобы обжечь крылья. Демонстративное предпочтение, которое она оказывала Ильязду, и то, что он стал почти непременным ее спутником, какой-то несчастный русский клерк из американской конторы, показалось всем чрезвычайно странным, кроме самого Ильзда, разумеется, который был на верху блаженства.

Но сколь сия встреча походила мало на роман или хотя бы самое поверхностное увлечение! Это была скорее дружба, и притом с легким налетом скуки. Езабель, она точно искала общества Ильязда не потому, что он ей нравился, а потому, что она себе поставила задачу быть с ним близкой, а Ильязд, если бы он сам как следует15 разобрался в себе, ответил бы, что, по существу, сама красавица занимала его весьма мало и что его больше увлекала мишура, что его делало счастливым удовлетворенное самолюбие, гордость располагать обществом такой девушки, отшлифованной, притом и богатой, и вся толчея, которой это внезапное знакомство сопровождалось. Но о чем было задумываться? Благодаря покровительству Ивы его быстро повысили в чинах, Ива его поселил у себя и предоставил в его распоряжение хотя и “Форд”, но все-таки машину, а что еще больше нужно было молодому человеку? И поэтому жизнь сразу стала на рельсы, полная вальсов, прогулок, болтовни, стараний показаться блестящим, всей той обаятельной пустоты, которая была и будет всегда привлекательней тяжеловесной мудрости, осмысленной жизни, ума и прочих, быть может, весьма похвальных, но невыносимо скучных нравственностей и добродетелей.

Но одно из городских происшествий внезапно показало Ильязду, насколько непрочен этот новый, счастливый, солнечный, безмятежный порядок.

На старом мосту захватили шайку убийц. Военные власти обратили внимание, что некоторые солдаты, возвращавшиеся в казармы через этот, наполовину разобранный мост, до казарм так и не дошли. Устроили слежку и засаду. Убийцей оказался продавец бубликов, выкрикивавший: “Горячие бублики!” – после чего сообщники вылезали из-под моста и помогали прикончить жертву. Головы (их нашли немалое количество) прятались в полости одного из быков моста, а тела выбрасывались в 3«золотой > Рог, и так как течение Рога (одна из основных причин его чистоты, несмотря на весь ссыпаемый в него мусор и отбросы) все быстро уносит в море, то шайка могла долго оперировать, не вызывая тревоги, тем более, что пропажи могли быть отнесены за счет солдат и т<ому> подобное.

Арестованных пытали в английской тюрьме. К этому времени английская оккупационная полиция уже обзавелась усовершенствованным орудием американского изделия, железными латами, которые надевались и пригонялись к допрашиваемому. По латам пропускался ток, железо начинало жечь кожу, и если пытаемый упорствовал, то рисковал умереть от ожогов. Арестованные на мосту вопили из лат обуглившимися, выдали товарищей, но шайка оказалась такой многочисленной и замешанными в нее оказались такие видные лица, что англичане вынуждены были прибегнуть к самым широким обыскам в Стамбуле. Новость о пытке, обысках и прочем и целый ряд сенсационных подробностей были принесены на посольский бал чрезвычайно взволнованным Суваровым.

Ильязд увидел его издали объясняющим кому угодно все и вся и сперва хотел удалиться. Но Езабель танцевала под звуки только что привезенного негритянского джаза, и Ильязд должен был ждать конца. Суваров заметил его и обрушился на него с яростью: