Философия футуриста. Романы и заумные драмы

22
18
20
22
24
26
28
30

Мне наплевать на ваш Царьград со всеми бесплатными приложениями. Тютчев, может быть, и мой учитель, но только с другой стороны. Что он хотел сказать, мне не важно. Разве я придаю значение тому, что вы говорите, вашему умишку и мыслишкам вашим? Мне важно то, что я в вас слышу, в вас вижу, – невероятное. Всю жизнь проживете, умрете и сами не поймете и ничто не поймет, что вы величество, подлинное величество. А ваш Тютчев – говно, и я знаю это подлинно и вам докажу.

Если бы вы имели счастье проживать в Тифлисе и в мой ходили Университет9, мне бы не пришлось тратить время, чтобы вбить это в вашу башку. А все потому, что глухи, что слепы, что сами себя не слышите. Я тоже слеп и глух в жизни, но в слове, руки прочь, уши прочь, глаза прочь, поняли? В ваших изречениях вы только Софию нашли, а я слышу: “как срусью Польше примириться” – изумительная строчка. И “как” и “срусь”, и Польша – “пл”. А знаете вы, что такое “пл”? То же самое, что Святая Русь, куча, вот и все10.

Вы меня вывели из себя. Что такое Тютчев? Паршивый старикан, только и писавший о каках Саака-великана11, клозетная литература12, журчание вод, черт знает что, и вот в этом ничего вы не слышали, кроме поэзии, не приметили, что все это плохо пахнет. Мне все равно, где вы возьмете теперь вашего русского царя, чтобы посадить его на всеславянский престол. Но вообразить, что я упиваюсь всем этим, когда я только разоблачаю, только доказываю, что все это одна куча и Российская империя по наилучшей откровенности ее наилучшего защитника просто дом на говне, нет, это уже слишком. Но я вам открою глаза, я вас воспитаю.

Яблочков сидел, вытаращив глаза и пораженный подобным неистовством Ильязда. Вдруг он захлопал в ладоши:

– Здорово сыграно. Чего только не нагородили. Дом на говне. Срусь. Великолепно, правильно. Так и надо, Ильязд. Вы гениальный комедиант. Так и надо. Оплевать ее, Россию, охаять, облаять, втоптать в грязь, чтобы скрыть на самом деле, что вы ее обожаете, что вы молитесь на нее, что вы читаете Тютчева потому же, почему и все читают. Ларчик открывается просто.

Он покатывался со смеху, схватившись за живот: “Университет для изучения, для самого научного доказательства, что все говно, да и только. Для вразумления грамотных идиотов13. Чтобы убедить, что белое – не белое, а черное. И когда наверху будет крест, чтобы все продолжали думать, что это еще полумесяц. Изумительно. Но едем на Халки, едем как можно скорей, я вас всем покажу, вы наш, вы наш”, – и он продолжал смеяться.

Ильязд с изумлением смотрел на Яблочкова, как вкопанный. Этот чистейший юноша был оказывается болен тем же недугом, как все они. “Когда грек говорит, что он лжет, лжет он или говорит правду?” – появилась у него в голове пресловутая фраза в (совсем) новом понимании. Яблочков полагал то же, что он, Ильязд, думал по поводу Синейшины и Суварова. Но ведь он, Ильязд, был вполне искренен. Искренен ли? Разве Яблочков в действительности может ошибаться? Разве Озилио может ошибаться? Разве такие люди не видят вещи в их подлинном свете? Или все ошибаются, все лгут, все двойственны?

И вдруг ему так захотелось, чтобы Яблочков не ошибался, чтобы Яблочков был прав, а сам Иьязд виноват, чтобы в мире еще какой-нибудь нетронутый безгрешный остров, чтобы еще существовала истина, безусловное, безотносительное, чтобы немедленно он признал, вопреки насмешкам своего ума, что несомненно Яблочков прав, что если бы даже он и не был прав, то должен был быть правым, так как Яблочков – это единственный путь, единственная дверь, единственный выход из создавшегося положения, из круга, очерченного Суваровым, Синейшиной и другими, из которого Ильязд иначе не мог вырваться.

Он стоял разбитый, обезоруженный, глядя, как продолжал веселиться Яблочков, перестав размышлять (да и размышлял ли он, и какое значение у рассуждений потерпевшего поражение, который понимает, что необходимо сдаться?), словно все-таки сожалея, что сдаваться хотя бы во имя спасения не жизни, нет, чего-то более важного, во имя оправдания каких-то ценностей, которые должны быть оправданы, что приходится покинуть независимый свой остров и отправиться в плен, в иную среду, которую он сам нечаянно вызвал давешним разговором. Он подошел к Яблочкову, неожиданно переставшему смеяться, и произнес с грустью в голосе: “Вы правы, Яблочков, оказывается, вы сильнее меня”.

У него не было никакой задней мысли, ни малейшей задней мысли. Он действовал искренне, не находя никакого другого выхода, не соображая, что эта сдача является вызванной соображениями особого свойства, ложью, и должна повлечь за собой еще худшее положение вещей. Строя один дом, он не замечал, что разрушает другой, и даже когда Яблочков, переставший смеяться, встал и, стараясь как можно энергичнее пожать руку Ильязда, заключил: “Я знал, что вы наш и что вы с нами”, – даже в эту минуту чудовищность этого заключения не дошла до него. Он просто с невыразимой нежностью смотрел на невероятного Яблочкова, не выпускавшего его руки, продолжавшего медленно встряхивать его руку, словно определяет, тяжела ли она, и повторявшего: “Я знал, я знал”. Потом Яблочков уронил руку, связь оборвалась, все стало на места, но на места новые, и только когда Яблочков закричал: “Идемте, сегодня вы будете ночевать на Халках!” – Ильязд сообразил, какую невероятную сотворил глупость, введя Яблочкова в обман. Он хотел было уже ответить еще громче: “Нет, я никуда не пойду”, когда внезапное воспоминание о Суварове и потом о Синейшине (или сперва о Синейшине, а потом о Суварове, или об обоих единовременно) закрыло ему рот. Какой превосходный случай раскрыть немалое количество скобок! “А русские в ямах?” – добавил он. И тотчас оправдывая себя: – “Моим присутствием я могу их скорее защитить, чем подвести, так <как> я кое-что знаю”. Защитить от кого и кого надо было защищать, он не спрашивал. Он ответил: “Едем”, и они вышли.

И прошли позади Айя Софии, спустились и направились к перевозу. Яблочков совершенно забыл о разговорах наверху и о цели их поездки, требовал объяснений по поводу окружающего, что это за мечеть, а что это, и Ильязду только пришлось стараться не ударить лицом. На перевозе они наткнулись на лаза. Ильязд попросил Яблочкова подождать его и подошел к лазу. У того вид был несколько смущенный. “Шарманщик заходил, но его уже обработали”. Лаз, ничего не говоря, отвернулся. “Я что могу сделать, за тобой следят, да и ты сам знаешь, что они следят. Только будь осторожен, убьют”. – “Ты не знаешь, почему они за мной следят?” – “Не знаю”. – “Можешь узнать?” – “Трудно”. – “Узнай, я приду через неделю за ответом. Извини, но мы с тобой не поедем. Через неделю. В долгу не останусь”. – “У вас пропасть знакомых”. – “Да, мусульмане меня любят”. – “Ловко”.

Они переехали к Арсеналу, но Ильязд не успел закончить объяснений, добрались до пристани, втиснулись в последний, набитый битком пароход и уехали на острова. Теперь Яблочков считал нужным рассказывать всякую всячину, и это дало возможность Ильязду оправиться и собраться с силами. “Я вас прошу об одном, не выдавайте меня сразу. Представьте просто как вашего приятеля, но не говорите ни где я живу, ни зачем я приехал. Я предпочитаю сперва осмотреться, освоиться с обстановкой и потом… Если же мы поспешим, одних ваших уверений может оказаться недостаточно”.

На пароходе русских не было видно. На пристани одна-две формы. Но когда они добрались наконец до огромных корпусов школы, то оказалось, что и улица, и окружающие школу дома были переполнены беженцами, не говоря о давке, царившей в корпусах14. Настоящего военного элемента тут было так же мало, как в Константинополе, все та же военствующая интеллигенция, коллеги, лежащие вповалку, прямо на полу. Из классов парты были вытащены или просто выброшены на двор (совсем, как у себя дома), и посередине прямо на цементном полу был разведен огонь и на двух кирпичах вооружен чайник. Пара огарков на всю залу только усугубляли окружающую темноту. Яблочков указал место около двери, заявив с достоинством: “Мое”, – покрытое несколькими тряпками и лохмотьями.

Рядом, в группе, устроившейся вокруг свечи и чайника, шел самый оживленный разговор:

– Нас совершенно достаточно и нам недостает одного – организации.

– Это самое главное.

– Главное-то главное, но надо, чтобы было что устраивать. И потом мы пережили самое трудное, теперь вопрос только во времени.

– А как же вы думаете, эта организация осуществится.

– Путем внутреннего устройства русских, которые, будучи объединены, представят армию, с которой большевики не смогут бороться.

– Я не столь оптимистичен, как вы. Раз там не устояли, как же вернемся?