Дочь попа, извиваясь, как змейка, бросилась к отцу и стала что-то шептать ему на ухо. «Ябедничает», — подумала Нюргуна. Вдруг она почувствовала, как чьи-то сильные лапы схватили ее сзади за локти и куда-то поволокли. Это Федот по знаку законоучителя переправил ее в угол.
Федот всегда рад услужить попу. Нюргуна стукнулась лбом о стену и стала коленями на плохо ошкуренное бревно — единственно надежное, по мнению батюшки, средство воспитания. Нюргуна не стала спрашивать, за что ее наказали. Ясно и так — за неосторожные слова, сказанные поповне перед уроками. Ну и пусть! Не впервые ставят ее на это неотесанное, до крови ранящее бревно.
Первый раз поп наказал за вопрос: «Батюшка, почему в Кыталыктахе живет много народу, а владеют им только два человека?» Даже ногой топнул: «Что такое? Здесь, в лоне церкви, растут антихристы! Бунтовщики растут!» А Нюргуна вопрос-то не сама придумала — повторила слова Беке… Поп мало того что продержал ее несколько часов на бревне, так еще тете нажаловался, и та выдала воспитаннице очередную порцию нотаций.
Ничего… Школу Нюргуна все равно не бросит, пока здесь Василий Макарович… Подумаешь, бревно.
Кое-кому и почище достается… Вспомнить хотя бы, как Аныс в лютые холода босая бегает по коровнику…
Вечером в господском доме было сумрачно и тихо. Не слышалось звонкого, как колокольчик, голоса Нюргуны, не рассуждал басовито хозяин. «Лишь тяжелые шаги Каменной Женщины отдавались эхом во всех углах.
А в батрацкой юрте при свете камелька старая Боккоя сучила бечевку для сети и с замиранием сердца ждала, когда же зашелестят у порога легкие шаги ее любимицы. Правда, с тех пор, как Нюргуна переселилась в господский дом, ей не разрешали рассиживаться с Боккоей, но девушка всегда забегала к ней после уроков — обогреться, отдышаться, попить чайку. Старуха давно вскипятила чайник, он уже несколько раз остывал, и его приходилось подогревать снова и снова.
От одного беспечно молодого вида Нюргуны у старой батрачки становилось теплее на сердце. С гордостью наблюдала Боккоя, как растет и хорошеет ее отрада и надежда, ее Кыыс-Хотун. Блеснуло на старости лет старухе счастье. Счастье, что есть она, эта девушка, добрая, приветливая, легкокрылая, как жаворонок.
Старуха вздохнула. Потихоньку — как будто ее могла услышать в своих хоромах разгневанная госпожа. Совсем переменилась Хоборос к Боккое в последнее время. Раньше, бывало, не стеснялась поверять самые тайные желания. Говорила порой и в глаза, и за глаза: «Привыкла я к Боккое, она у меня вместо матери». И Боккоя не жалела себя. Берегла ее добро, как свое.
Теперь от Хоборос не услышишь Доброго слова. Нюргуна забежит на минутку: увидит госпожа — достается и молодой, и старой.
Но куда же она пропала, птичка весенняя, солнышко ясное, песенка звонкая? Как ушла утром в церковь, так и нет до сих пор. Сгустились сумерки, ярче светятся искры над очагом.
У Боккои руки, сучившие нить, задрожали: хлопнула дверь, в юрту вошла Хоборос.
— Ну? Что скажешь? Где твоя ласточка певчая, она же Кыыс-Хотун?
Хоборос не тревога за Нюргуну гложет. Давит сердце ей страшное предчувствие: нет не только Нюргуны. Нет и Василия — вот, что бесит ее больше всего. Был бы Василий, послала б его на поиски. А может… они вместе?
— Мне откуда знать, — как можно спокойнее ответила старуха. — В школе, наверное.
— В школе, — передразнила госпожа. — Уроки до полуночи, что ли? Да и посылала я в школу. Церковь на замок закрыта.
— Где же она может быть? — не на шутку встревожилась Боккоя.
— На беду, на беду учу я ее! — вдруг всхлипнула Хоборос, закрыв руками лицо. — Сама виновата, сама настояла — был же против Василий! Еще думала в город послать, да побоялась — одичает, совсем знаться не захочет. А что я выгадала? Она и сейчас как чужая… была чужой, такой и осталась.
Боккоя слушала и не слушала госпожу. Ее голова была занята другим: что с Нюргуной?
— Старик сосед пришел, попросил Псалтырь над покойником прочесть.