Кыыс-Хотун

22
18
20
22
24
26
28
30

— Нет, Аныс, нет…

Батрачка с любовью гладила тонкие пальцы подружки. В последние месяцы девушкам труднее стало встречаться: Хоборос запрета’ ла Нюргуне подходить к Аныс. Аныс же вообразила, что, поступив в школу, Кыыс-Хотун возгордилась и не хочет с нею знаться. И вот, оказывается, Кыыс-Хотун еще несчастнее, чем сама Аныс.

— А может, это и грех, — лихорадочно заговорила Нюргуна, — грех любить, а? Вот сижу — запертая, узница, голодаю… умираю… ни о чем, кроме него, не думаю. Все вижу его, его глаза… чистые, добрые. Любовь и горе — родные сестры, не знала я, что они ходят рядом. Ах, если б я знала, Аныс!

— О ком ты, Нюргуна? — недоуменно спросила Аныс. — Ты выходишь замуж? Тебя что, сватают?

Нюргуна только рассмеялась.

— Сватают? Хорошо бы. Уехала бы отсюда. Да нет, меня скорее с сырой землей повенчают.

— Так о чем ты? Убей, не пойму. То ли я такая тупоголовая, то ли ты слишком ученой стала?…

— Мне теперь одна дорога: твоя, Аныс. Никакая я не племянница, не наследница. Как только выпустят отсюда, если буду жива — в коровник. Так Каменная Женщина сказала. Ну и что ж!

— Ничего, Кыыс-Хотун, не горюй. Будем снова вместе. Беда небольшая! Давай-ка лучше сыграем.

Она достала из кармана хомус[17], с которым никогда не расставалась.

— А мой тетя отобрала, — вздохнула Нюргуна.

Жалко… Твой хомус лучше… и звучит приятнее, и узорчик на нем. Ну ничего. Послушай. Я тебе спою. Хорошая песня.

Губы Аныс улыбаются, она старается петь повеселее, но песня больше похожа на плач ребенка, заблудившегося в лесу. Такой плач, когда уже устают плакать:

Придет, придет лето красное, А ты жди, жди, жди. Придет с венком алых цветов, Принесет гостинцев лесных - Туесок земляники спелой. А ты жди, жди, жди, — Спи, отдыхай, не горюй…

— А ну, марш отсюда! — загремел властный голос госпожи.

Бедная Аныс всплеснула руками. Хомус выскользнул из пальцев и с глухим бренчанием упал на пол. Аныс нагнулась, подхватила его и в то же мгновение, ощутив мощный пинок, вылетела из чулана.

— Я узнаю, как эта дверь оказалась незакрытой, — бушевала Хоборос. — Это старая карга Боккоя! Ладно, недосчитается ребер!

— Тетя, — тихо сказала Нюргуна, — чем я перед тобой провинилась, что ты запираешь меня на замок, да еще никого ко мне не пускаешь? Чем? — она всхлипнула.

— Ты еще спрашиваешь? Притворщица! — полыхнула взглядом госпожа.

Все эти дни, когда Нюргуна томилась под замком, ее жестокая тетя невыносимо страдала. Днем и ночью переворашивала свою жизнь и не находила в ней ни мгновения радости. Все было черно и тоскливо. Никто никогда ее не любил, да и она, пожалуй, тоже. Разве что племянницу и мужа. И вот оба они нанесли ей одновременно самый страшный удар, какой только можно себе представить. В тот вечер, когда Нюргуна задержалась в школе дольше обычного, а муж пошел ее искать, они вернулись порознь, но было на их лицах написано нечто столь похожее, что Хоборос почуяла беду. Утром следующего дня Василий, сунув под нос неграмотной жене какое-то письмо, объявил, что должен срочно ехать в город. А через несколько часов после его отъезда Хоборос столкнулась с попадьей, и та, ехидно сощурив левый глаз, провозгласила:

— Шустра, шустра у тебя племянница, Февронья Павловна!