— В каком плане? — осторожно спрашивал Ерофеенко, вглядываясь в нормальное, четкое изображение на экране.
— А в прямом, — певуче отвечала Мария Ивановна, чуть покачивая плечами, словно намереваясь пуститься в пляс.
Прапорщик сощурился, и, возможно, от напряжения, а может, исключительно из-за способности поддаваться внушению ему вдруг начинало казаться, что у певицы перекосило левый глаз и скулу вроде бы тоже.
— Похоже как неисправность в трубке, — говорит он, вытянув шею, словно это позволяло ему исследовать кинескоп, проникать в самую сущность телевизора.
— При чем тут трубка?! — заливалась смехом Мария Ивановна. — Ножки у него перекошены.
— Они и должны быть перекошены, — возражал Ерофеенко. — Для упора.
— Денис Васильевич, — всплеснув руками, говорила Мария Ивановна, и в глазах ее появлялась какая-то прозрачная детская грусть. — Упор-то, он равномерный быть должен?
— Равномерный.
— А наш косит…
— Машуля, — Ерофеенко делал слабую попытку доказать свою правоту, — смотри.
Он брал стакан воды, ставил на телевизор.
— Смотри, линия ровная.
— Это она вверху ровная. А понизу косит.
— Такого быть не может, — говорил Ерофеенко, на всякий случай, однако, приседая на корточки.
— Все может быть… Я, если хочешь, могу плечики у платья ровными сделать, а подол перекосить.
Ерофеенко чесал затылок.
— Своя рука владыка… Может, ножки левые чуток вывернуть.
— Выверни, выверни… Ты же мужчина. Только бы в своей роте и пропадал. А дома пусть чужой дядька хозяйничает.
Ерофеенко, сопя, выворачивал ножки, спрашивал:
— Ну как?