Мюзик-холл на Гроув-Лейн

22
18
20
22
24
26
28
30

Первым на сцену ступил Рафаил Смит с портретом Шекспира. К актёру, которому предстояло сыграть роль Великого Барда, предъявлялись особые требования, и потому, прежде всего, он обошёл сцену – молча, с портретом в одной руке и горящей свечой в другой, а потом поднялся на галерею и пропал из виду. Занавес вновь опустили.

Оливия – они с Мамашей Бенни единственные, кто не был занят в новой пьесе, и сидели через ряд друг от друга, – едва узнала своего наставника и партнёра по выступлениям. Добиваясь сходства с Бардом, каким он изображён на чандосовском портрете, выставленном в Национальной галерее, иллюзионист почти лишился буйной сарматской растительности на лице, а его тёмные густые волосы, обычно заплетённые в корсарскую косицу, были завиты по моде елизаветинских времён. Сходство было невероятным – удлинённый овал лица, высокий лоб, крупный нос, тёмные, чуть выпуклые глаза. Остальное довершил грим и роскошный, расшитый золотой канителью камзол с плоёным батистовым воротником.

(Надо сказать, великолепие костюмов поражало воображение, как и хитроумные, полностью механические декорации. Теперь стало понятно, отчего и Филипп, и Рафаил Смит почти что дневали и ночевали в театре. Маленький цех Гумберта Проппа тоже не простаивал – швеи трудились в две смены, чтобы к премьере обеспечить артистов костюмами.)

В полной тишине занавес взмыл вверх, и на сцене, освещённой лишь свечами и потоками лунного света, проступили очертания кровати, поставленной стоймя. На ней, под одеялом, прижимая поверх него обеими руками грелку в вязаном чехле, спал Великий Бард в тёплом ночном колпаке. Последняя деталь выглядела самую малость комично, но не настолько, чтобы смутить зрителя или разрушить атмосферу благоговения перед гением сына простого торговца из Стратфорда.

Оливия впервые видела пьесу – Филипп строго-настрого запретил ей присутствовать на репетициях, чтобы она сохранила свежесть восприятия. Таким же образом он вёл себя и в детстве, когда излюбленным развлечением близнецов в дождливые дни были игры в домашний театр. Рыцари и прекрасные дамы, шуты и короли, монахи и благородные разбойники – актёры из папье-маше, вручную раскрашенные трёхпенсовыми красками, на сцене, сооружённой из двух стульев и бархатного халата Изабеллы, любили и ненавидели, возносились к славе и низвергались в пучины отчаяния. Сейчас, хотя с той поры и минуло множество лет, Оливия поймала себя на том же чувстве и перенеслась в детство.

Напряжённо она следила за событиями на сцене, где всё происходящее и правда напоминало сон – вокруг спящего Барда кипели бурные страсти, порождённые его воображением.

Сражались на шпагах Меркуцио и Ромео, плёл свои злонамеренные интриги Яго, терзался жгучей ревностью Отелло. Клеопатра, погибающая от яда змеи, вечно ссорящиеся влюблённые Беатриче и Бенедикт, коварная и жестокосердная леди Макбет, подталкивающая мужа к преступлению.

Пьеса-фантасмагория во славу Великого Барда обладала стремительным темпом. Контрастные по своему характеру эпизоды непрерывно сменяли друг друга, и за счёт этого создавалось впечатление такой глубины и наполненности, что зрителю просто некуда было деваться – всё его внимание было приковано к происходившему на сцене.

Марджори Кингсли была неузнаваема – в костюме Яго она ничем не напоминала ни неуклюжую пухлую девушку с глазами раненой лани, ни разбитного толстяка-острослова, сутягу и бездельника, мечтающего о браке с глупенькой богатой вдовушкой. В паре с Эффи, играющей строптивую Катарину, она представила публике нового Петруччо: не нахального грубияна, упивающегося властью, а страстного возлюбленного, подыгрывающего своей избраннице. Эффи, чей роскошный из алой парчи костюм не позволял заметить гипс на руке, представила ещё одну своенравную невесту – Порцию. Природное остроумие и язвительность превратили её монолог в лучшую сцену спектакля.

Если коньком Эффи было жёлчное ехидство, которое Шекспир вкладывал в уста женских персонажей вместо оружия, то на долю Арчи достались лучшие комедийные и драматические роли – сэр Джон Фальстаф, шут Фесте из «Двенадцатой ночи», пройдоха Слай и король Лир.

Он покорил публику (правда, не слишком многочисленную – только работники сцены и незанятые в пьесе члены труппы) и своим мягким бархатным тембром, и подчёркнутой доверительностью, с которой обращался к зрителям. Однако Оливия отметила про себя, что если в ролях комических персонажей Арчи был блистателен, то драма в его исполнении казалась пресноватой. Монолог Лира, например, явно требовал большей эмоциональности, и дело было не в трактовке образа.

Эдди Пирс и Джонни Кёртис появились на сцене лишь однажды – в сценке, где Ромео и Меркуцио дурачатся на главной площади Вероны. Лёгкий искромётный диалог молодых людей не позволял заметить недостатков их игры, а они, надо признать, имели место. Голос Эдди срывался, он торопился, не держал темп, и сама его манера вести роль отдавала некоторой маскарадностью. Ромео из него получился неважный, хоть костюм и грим и превращали его в белокурого ангела.

На удивление, Джонни оказался куда как лучше. Стремясь подчеркнуть комедийную трактовку роли, он снял свою неизменную шляпу и от этого образ Меркуцио стал ещё резче, ещё гротескнее. Оттопыренные почти что перпендикулярно голове уши Джонни розовели в лучах софитов, время от времени он прикладывал раскрытую ладонь то к одному уху, то к другому, отчего каждая его реплика становилась ещё комичнее. Он безбожно «заигрывал» Эдди Пирса, который к окончанию сценки совсем потерялся и выглядел растерянно и жалко. Хороши были только сцены шуточного боя на шпагах – чёткие движения, бескровный танец двух разминающихся в своё удовольствие юнцов.

Игра Лавинии Бекхайм заставила Оливию стиснуть ладони и замереть. Роль леди Макбет, казалось, была создана для неё, и стареющая оперная дива преобразилась – такой шотландской королеве никто бы не сумел противостоять. Вкладывая в руки супруга оружие, разжигая его честолюбие, словно похоть, актриса с трагичностью, граничившей с безумием, восхваляла убийство и выгоды, что способно оно принести. Казалось, что голос её, когда-то достойный аплодисментов самой взыскательной публики, вернулся, и она наслаждалась его силой и властью, которую он дарил ей над людскими сердцами.

Ангажировали и почтенную ослицу Дженни – она участвовала в сценке путешествия Катарины и Петруччо и сыграла весьма убедительно.

Больше всех ролей было, разумеется, у Имоджен Прайс. Грамотное распределение сценического времени позволяло ей менять костюмы и вносить изменения в грим. Величественная королева фей Титания, озорная Виола, Клеопатра, погибающая от укуса ядовитой змеи, Розалинда, переодетая мужчиной – Имоджен продемонстрировала широчайший актёрский диапазон. Её игра была обманчиво безыскусной, но она оживляла каждую реплику персонажа, используя все средства, подвластные актрисе, и эти ухищрения, невидимые для непрофессионала, заставляли внимать ей, не опуская взгляда.

Вершиной пьесы и заключающей спектакль сценой был монолог Гамлета. Голосом удивительно звучным для её субтильного сложения, Имоджен, одетая в костюм юноши, читала монолог принца датского, покачиваясь на самом краю просцениума. Неистовство метафор и вся страсть шекспировской поэзии звучали до странности обыденно – никакой карикатурности, ничего от буффонады. Пятистопный ямб в её исполнении потерял свою тяжеловесность – но остался ритм.

В такт биению пульса, с каждым вдохом и выдохом она проживала на сцене момент, ставший поворотной точкой в судьбе персонажа, и происходило это так естественно, что Оливия на несколько мгновений будто покинула действительность – исчезли столетия, разделяющие её и Великого Барда, растворилось в этой же магической дымке и осознание, что истерзанного, умирающего от яда и жестоких ран Гамлета никогда не существовало. Вот же он – стоит перед ней! В глазах его – предсмертный страх и решимость воина, в руках – обагрённая алой кровью рапира. Душевная боль заставляет его губы кривиться – кругом предательство и злобное коварство, но месть свершилась – и виновные мертвы.

И так сильна была иллюзия, так велика прореха в окружающей реальности, что Оливию захватили совершенно несвойственные ей мысли: кому же снимся мы сами? Кто наблюдает в своих сновидениях наши сражения – и поражения, и победы? Не растаем ли и мы в дымке сна, когда Великий Спящий проснётся?

Ей вдруг пригрезилось, что в театре пошёл дождь – воротничок блузки влажно прилип к шее, кожу на щеках стянуло от солёной влаги. За спиной послышался трубный звук, скорее приличествующий слонам, чем людям – Мамаша Бенни, сморкаясь в огромный клетчатый платок, в истинно шекспировской манере сочетать великое и низменное, расчувствовалась, ничуть того не стыдясь, и сморкалась так громко, что ослица Дженни за кулисами всякий раз нервно прядала ушами.