Джон, мой младший сын, очень испугался и тут же нарисовал мне открытку с двумя обнимающимися зайчиками. Текст на ней был простой, зато от самого сердца: «Мама, я люблю тебя, хоть у тебя и рак!» Слова «мама» и «рак» в одном предложении накрыли меня волной ужаса. Что же с ними будет, если меня не станет? Я повесила открытку на холодильник как напоминание о том, за что я должна бороться.
Следующие несколько недель были мешаниной из анализов, биопсий и дополнительных консультаций. В какой-то момент со мной в одном кабинете было одновременно три доктора – и у всех троих были плохие новости. Мы переключились с лампэктомии[15] на двустороннюю мастэктомию[16] за считаные секунды.
Две недели спустя пришли результаты анализов, которые показали, что у меня была лишь «половина» рака, который предсказывали врачи. То есть мне все-таки нужна была лишь лампэктомия, а не двусторонняя мастэктомия! Все это время я продолжала работать на полную ставку, даже когда проходила операцию, терапию и облучение.
Работая в медицине, я знала слишком много. В попытках немного уменьшить беспокойство, в свой сорокапятиминутный обеденный перерыв я отправлялась на радиацию и повторяла слова: «Не боись, облучись! Давай, давай, давай!»
Однажды, придя в больницу, я постучала по гранитной стойке регистратуры и сказала:
– Здравствуйте! Мой солярий уже готов?
Менеджер за стойкой посмотрела на меня веселыми глазами и улыбнулась.
– Сейчас передам им, что вы уже готовы загорать!
Конечно, в раке нет ничего смешного, но шутки помогали мне справляться с тяжелой болезнью.
В последний день лечения я получила новости, которых не хотела слышать, – статистику выживания с моей болезнью. Открылась металлическая дверь, и в кабинет вошел онколог, держа в руках толстую папку с историей болезни. Невозмутимым тоном он объявил:
– Пока вы не ушли, нам нужно обсудить пару деталей. У лечения, через которое вы прошли, есть долгосрочные последствия.
Пока доктор перечислял длинный список последствий, я сидела на смотровом столе, болтая ногами, глядела на настенные часы и гадала, сколько мне осталось.
Онколог наконец закончил, и последнее слово было точкой в его списке. Смерть. Что? Это он меня так подбадривает? Он что, не понимает, в каком тяжелом состоянии я нахожусь? Эмоционально я в тот момент совершенно «провалилась». Не помню, как дошла до плохо освещенной парковки, как доехала до дома и как дотащила дюжину роз, подаренных мне в честь окончания лечения. Страх сменился депрессией.
Стараясь приободрить, муж отвез меня в Калифорнию повидаться с родней. Никогда не забуду выражение на лицах, когда они увидели меня в аэропорту. И я могу их понять: с трапа спускалась фигура, напоминающая скелет, а мой взгляд был совершенно мертвым. Я волочилась мимо других пассажиров, как зомби. По пути домой родители пытались со мной поболтать, но в конце концов в машине повисла гнетущая тишина.
Всю следующую неделю я не выходила из своей спальни. Однажды ко мне на кровать подсел папа и со слезами на глазах выдавил:
– Конни, мы с мамой за тебя молились, но мы не знаем, что нам еще сделать. Пожалуйста, скажи, как мы можем помочь.
Я схватила его за дрожащую руку и едва слышно прошептала:
– Папа, я сама не знаю, что делать…
Семь дней спустя отчаявшиеся родители отправили меня обратно в Пенсильванию. Когда Марк забирал меня из аэропорта Балтимора, он не мог поверить своим глазам. Я выглядела куда хуже, чем когда уезжала в Калифорнию.
Подъезжая к дому, я заметила, что наш задний двор был весь переделан. На месте неприглядных кучек земли появились яркие цветники, а по центру стоял великолепный кизил, усыпанный розовыми цветами. Я показала на дерево и спросила: