Каноник Янко, настоящий мученик, даже никогда не жаловался, не говорил ни о чём стражникам. На этого, как на предводителя, Павел больше других злился и гневался. Но узник имел силу, данную не всем, вельможный дух в себе, так, что мог даже не показывать, что страдал. Хорошо подобранные палачи, безжалостные, как звери, глядя на них, чувствовали какую-то тревога, не понимали нечеловеческой стойкости, этого спокойствия и ясности на лице.
Другие узники, хоть меньше имели стойкости, послабее, не просили также – сдаться не хотели. Вит навещал их с деланным состраданием, уговаривая, чтобы просили прощения у пастыря, – не отвечали ему.
Когда он изводил Янко настойчивостью, тот спокойно и мягко упрекал его в том, что он взял на себя обязанности палача и мучителя.
Когда эти бедняги сидели взаперти, луминарий капитула, старый ксендз Якоб из Скажешова, как сам себе предсказал заранее, угас благочестиво смертью праведников. Епископ чувствовал в нём недруга, его учёность и благочестие были ему упрёком; он вздохнул свободней, когда узнал о его смерти.
Однажды вечером старец почувствовал слабость, позвал своего исповедника, просил его о последнем помазании, спокойно с ним поговорил и пошёл спать в обычный час. Казалось, что лекарство души и телу возвращало силу.
С утра, когда старый слуга вошёл в комнатку, нашёл его уже стоящим на коленях при ложе, когда читал утренние молитвы. Только его голова была опущена на руки, как если бы уснул, уставший. Но когда время было к полудню, а он не двигался, беспокойный слуга дал знать ксендзам; те, прибыв, застали его уже остывшим, без жизни.
Смерть, должно быть, наступила ещё ночью. Для капитула эта утрата была невосполнимой, для епископа – тайная радость. На его место сразу посадил одного из своих.
Об этой смерти донесли ксендзу Янку, он заплакал, помолился, и хотя в нём потерял опекуна и отца, – не был сломлен.
Так продолжалось до весны, продолжалось до лета. Епископ горел бессильной злобой, а, потеряв уже надежду преодолеть их сопротивление, приказал тайно Виту, якобы без его ведома, тех, что послабее выпускать, дать им сбежать.
Открывали двери, якобы неосторожно, стражники уходили, никто не запрещал вернуть свободу, поэтому они возвратились в свои кельи.
Остался только ксендз Янко и с ним двое самых стойких, к которым Павел имел самое сильное предубеждение, неумолимую ненависть. Окна их камеры выходили во двор. Не один раз ксендз Павел, проходя или проезжая по дороге, слышал их, поющих набожные песни. Эти голоса заново пробуждали в нём гнев, были как бы упрёком насилия.
Он кричал тогда ксендзу Шчепану:
– Пусть подыхают набожные канторы! Вскоре у них этого красивого голоса не хватит.
Тем временем над головой дерзкого собиралась буря. Разными дорогами доходили о нём и его роскоши вести до Рима; архиепископ Гнезненский увещевал, чтобы очистился и объяснился. Он на это гордо отвечал, что никакой вины не чувствовал, отрицал права архиепископа вмешиваться в свои дела.
Князя Болеслава постоянно уговаривали, чтобы он этому распутству и необуздонности положил конец. Особенно непримиримо выступали против епископа оба Топорчика.
Возмущение действительно было великое, роптало низшее духовенство, а что хуже, некоторые подражали пастырю. Он же, чем дольше оставался безнаказанным, тем становился более наглым, ничего не скрывая.
Бета царила над ним, делала что хотела, решалась на всё.
Видели её без вуали в окнах дома, выезжающую в каретах, кони которых и люди были епископа, как она. Знал её уже весь город и показывали пальцами. Выезжала и ходила, возмущая достойных женщин, в конце концов даже на в Вавельский костёл начала ходить, нарядная, протискиваясь к самой решётки и обращая на себя взгляды.
Старший из Топорчиков, Жегота, неустанно искушал князя Болеслава, чтобы грешника прямо приказал схватить, запереть в каком-нибудь замке и послал в Рим отчёт, для чего это сделал.
Легко было послать одного из монахов основанного князем Болеславом монастыря св. Франциска или св. Доминика, как менее зависисых от власти епископа, потому что эти ордена оставались под непосредственной папской властью.