Чего же ты хочешь?

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да.

— О! О! О! — Повозившись со своим ридикюльчиком, поперебирав содержимое, соседка сказала со вздохом и уже на русском языке: — Я, знаете, тоже русская.

— Так почему же вы говорите о холере? Такое простительно итальянцам, они меня даже про белых медведей спрашивали: как быть, если встретишь его на московской улице? Им головы позабивали подобной чушью. Но вы русская!

— Увы, я слишком давно из России. Я уехала из нее в таком возрасте, в каком сейчас вы. Немногим старше.

Она замолчала. Молчала и Лера. Ей не хотелось никакого разговора. Ей надо было многое, очень многое обдумать. Интерес к этим бродившим по Европе русским у нее давно пропал. Поначалу, встречая эмигранта или эмигрантку, она ощущала острое желание расспросить их и из первых уст услышать, почему человек покинул родину, когда, при каких обстоятельствах, что погнало его за тридевять земель. Один советский журналист даже предупреждал ее: «Лерочка, в некоторых городах Европы, в Париже, например, надо быть очень осторожным, изъясняясь по-русски. У меня был случай. Мы с моим другом ехали в парижском метро. Жара была, духотища. Вагон был переполнен, но мы сидели. Вошла крупная, расплывшаяся толстуха немолодых лет. Вся обвешана пакетами, картонками. Стоит, отдувается, пот с нее ручьями. Я и говорю, — извините, Лерочка, молодой был, на язык несдержанный, — я говорю: „Костя, уступим место этой корове“. „Давай, — отвечает. — Садитесь, мадам!“ Та села, утерла лицо платком, отдышалась и на чистейшем нашем русском: „Корова благодарит“.

Поезд мчался, раскачиваясь и ревя перед тоннелями. В купе молчали. Первой вновь заговорила соседка.

— Да, в свое время и я возмущалась подобными вопросами. А теперь сама задаю такие. Но в России случались же вспышки холеры?

— А по Европе чума ходила, — ответила Лера. — Во многих странах памятники стоят — знаки радости избавления от нее.

— Да, да, да, — согласилась старуха. — Видите, как бывает! И я уже заговорила, как все тут: холера, медведи. Время, время!.. А жили мы когда-то на Морской в Петербурге. Чудесный дом! Чудесный город! У них во всей Европе такого нет. Но когда мы уезжали, Петербург был до ужаса страшным: голод, холод, мрак, сугробы грязного снега, распоясавшиеся мужики, солдаты… На чужбине мы, я и муж, очень тосковали, очень.

— Почему же не вернулись в Россию? Кто вам мешал?

— Кто? Сами. Он был генералом, мой муж. Генералов у вас расстреливали.

— Очень многие царские генералы служили в Красной Армии. Брусилов, например…

— Да, мы знаем это. Но мой муж… Ему уже было поздно. Он уже связал свою судьбу с генералом Алексеевым, уже выступил против большевиков. Потом, в Белграде, в Казанлыке, в Софии, в Праге и, на конец, в Баварии, в крохотном немецком городке, он часто горевал по поводу этого. «Не на ту лошадку мы поставили, — говорил он с грустью. Были бы дома теперь, ездили бы на Острова кататься». Он обожал Острова, Каменноостровский проспект…

— Он жив? — спросила Лера.

— Нет. — Старушка приложила платок к глазам. — Когда началась война Германии с Россией, немцы заключили его в лагерь. Он умер там. Я не знаю даже, где его могила. Возможно, что зарыт он вместе с вашими советскими солдатами и офицерами.

— За что же с ним так? — Леру заинтересовала эта не совсем обычная эмигрантская история.

— Во-первых, он отказался пойти служить к немцам. У них ведь была армия из русских. А во-вторых, еще до начала войны с Россией наш старший сын, Коленька, сбежал во Францию и вместе с французами воевал там против немцев. Вот за это за все — за свое нежелание, за сына… Нелояльный элемент! И я, знаете ли, сидела в лагере. В Австрии. Землю копала. Нас там было много, русских. Одна дама, помню, говорит: «Лучше бы я большевикам копала землю, каналы бы какие-нибудь строила им, чем проклятым бошам. Все-таки большевики-то — русские». Так что вы меня извините, пожалуйста, за глупые слова об оспе и прочем. Я не думала, что вы из Советского Союза, нет. Что бы там ни было и как бы ни было, я люблю Россию. И муж мой любил ее до последнего своего часа, и детей учил этой любви, и внуки эту любовь восприняли. Мальчик второго сына, ему сейчас восемнадцать, он, знаете, какой номер отколол? — Старуха оживилась. — Из Советского Союза к нам приезжал очень модный литератор. О нем в немецких газетах писали, шумели, кричали. То ли он пел, то ли стихи читал или на вопросы отвечал… Не скажу точно… Стара стала, память уже не та. Одно помню: он призывал к миру, к дружбе, к братству. Мы сидели и думали: смешной какой! Кому он это говорит? Перед ним в зале наполовину бывшие гитлеровцы, эсэсовцы, гестаповцы. С ними он хочет дружбы, что ли? Мы-то знаем, какая с ними дружба! Овчарки, колючая проволока, палки и плетки. И вот мой внук, Юрик, подходит потом к этому вашему человеку, тоже молодому, и говорит: «Мне вас было стыдно слушать. Я русский, я за Россию в огонь пойду, я за нее землю есть буду. А вы там живете, вы счастливец, и вместо того, чтобы гордо держать голову перед этими баварскими колбасниками, юлите перед ними». Тот, наверно, ничего не понял, потому что Юрик горячился. А может быть, и понял, да сделал вид, что не понимает. Уехал восвояси. Потом, как писали в газетах, он уже и какому-то американскому генералу предлагал свою дружбу, хотя не мог не знать об атомных ракетах, которые тот генерал нацеливает на Москву.

Лера слушала и думала: почему, почему некто Бенито Спада, называющий себя марксистом, дня не может прожить, чтобы не выплеснуть ушат грязи на Советский Союз, на его людей, а потомок белогвардейцев готов горло перегрызть тому, кто не защищает, а, следовательно, предает родную страну? И как это сложно переплелось.

Старуха сошла в Вене, ей там надо было пересаживаться. Она долго гладила руки Леры, желала ей счастья.

— Поклон Москве и Петербургу. России нашей. Милой, милой России.