Саморазвитие по Толстому. Жизненные уроки из 11 произведений русских классиков

22
18
20
22
24
26
28
30

Это, конечно, вряд ли способствовало улучшению его настроения. А ведь Достоевский уже тогда был рассерженным молодым человеком. Вскоре после переезда в Санкт-Петербург он стал писать статьи для журнала, который издавал вместе со своим братом. И по тону, и по содержанию эти статьи были ультранационалистическими. Русские никогда не обижаются, как другие народы, – писал он. Русские говорят на всех языках. И они никогда не хвастаются, – добавлял Достоевский. (Я могу авторитетно заявить, что ни одно из этих утверждений не является правдивым по отношению к русским – как, впрочем, и к людям любой другой национальности. Возможно, они правдивы по отношению к каким-нибудь существам из «Стар Трека». Но фраза «никогда не обижаются» особенно несправедлива к русским. Если мой опыт научил меня хоть чему-нибудь, так это тому, что русские обожают обижаться. Но Достоевского, наверное, следует похвалить за патриотизм.) В этих отчаянных протестах Достоевского есть что-то очень грустное: они напоминают мне мое упорное стремление читать стихи как Ахматова и отказаться от использования английского на протяжении нескольких месяцев, чтобы почувствовать себя «настоящей русской». Такие вещи всегда показывают человека, отказывающегося заняться своим внутренним конфликтом. В жилах Достоевского текла татарская, литовская, белорусская и польская кровь, но он считал себя «самым русским из русских». Понимаете теперь, что я имела в виду, говоря о находящихся во власти самообмана клоунах, которые не желают быть тем, чем являются?

Во всех биографиях Достоевского встречаются эпизоды, заставляющие тебя думать: «Ох, Федя, что же ты опять натворил?» Этот человек написал роман под названием «Идиот» – и постоянно, хотя и ненамеренно, совершал идиотские поступки себе во вред. Да, он любил Россию, но любовь эта не распространялась на русских, попадавшихся на его пути в Западной Европе. Встретив Герцена, он написал другу: «С нашими умниками противно и встретиться. О бедные, о ничтожные, о дрянь, распухшая от самолюбия, о говно!»[83] В Лондоне джин, копоть и проститутки вызывают у него омерзение. Особенно он возненавидел Хрустальный дворец. В отвращении он сбегает в Париж, который, впрочем, ненавидит еще больше: «Французы, ей-богу, такой народ, от которого тошнит»[84]. Думаю, он получал определенное удовольствие от своей любви к женщинам, хотя ему явно сложно давались положительные эмоции. После свадьбы с первой женой у него четыре дня не прекращались эпилептические припадки. Вторая жена, Анна Григорьевна Сниткина, оказалась, однако, настоящей находкой. На момент знакомства с Достоевским она была стенографисткой. Он диктовал ей роман «Игрок». После первой встречи она описала его как «странного, измученного, изможденного, больного» мужчину, одетого в поношенный жакет. (Хм-м. Идеальное первое свидание.) Благодаря ее стенографическим навыкам роман был написан за двадцать шесть дней. В день, когда книга была закончена, она пришла к Достоевскому в «шелковом лиловом платье», которое он нашел столь очаровательным, что покраснел. Через три месяца они поженились.

Но он не мог перестать быть Достоевским. Никто не должен был с ним разговаривать по утрам до того, как он выпьет две чашки кофе. (Это, впрочем, было одной из самых его безобидных привычек.) Его второй жене казалось, что ей приходится одеваться «как женщине вдвое старшей», потому что Достоевский ревновал, когда на нее смотрели другие мужчины. У них были постоянные финансовые проблемы – частично оттого, что Достоевский помогал родственникам, а частично оттого, что он постоянно играл. Муж с женой неоднократно ссорились в связи с тем, что его пальто часто оказывалось в ломбарде, даже зимой. Они путешествовали по Европе, чтобы скрыться от кредиторов Достоевского (и чтобы он мог поругаться с Тургеневым). Рассказы об их жизни за границей полны поражающих своим масштабом деталей о саморазрушительном поведении Достоевского. В какой-то момент он вынужден был заложить легендарное лиловое платье вместе с украшениями жены: «Броши, сережки, обручальное кольцо, шуба, шаль». Он утверждал, что их жизнь в Европе была для него «хуже Сибири».

Но даже у Достоевского в эти времена бывали моменты радости. Когда ему случалось выиграть в казино, он покупал жене цветы и фрукты, а однажды вернулся домой со всеми ее любимыми лакомствами: «Икрой, черникой, французской горчицей и даже грибами-рыжиками – русским деликатесом, который, по ее словам, не смог бы найти на этом богом забытом немецком курорте никакой другой муж в мире».

Время, проведенное ими в Европе, было омрачено ужасным событием, случившимся в Женеве, – смертью дочери Сони. Она умерла от воспаления легких в трехмесячном возрасте, через год после свадьбы. Достоевский был безутешен: «И вот теперь мне говорят в утешение, что у меня еще будут дети. А Соня где? Где эта маленькая личность, за которую я, смело говорю, крестную муку приму, только чтоб она была жива?»[85] Позже у них родились еще трое детей, хотя сын Алексей страдал эпилепсией, как отец, и умер в трехлетнем возрасте после двухчасовой судороги. И все же семейная жизнь приносила Достоевскому хоть какое-то утешение: он любил покупать детям подарки и ухаживал за ними, когда те болели.

Существует много теорий относительно отношений Достоевского с женщинами; согласно некоторым, в глубине души он их ненавидел и подсознательно возлагал на них всю вину за свои несчастья. Он по-настоящему любил вторую жену – ну, разве что не в те моменты, когда закладывал в ломбарде ее любимое платье. Однажды, будучи на водах в Германии, он написал ей письмо о том, что видел ее во сне в «соблазнительной форме», что привело к «ночным последствиям». Я иногда думаю, что проблема Достоевского состояла в том, что он не позволял себе особенно наслаждаться жизнью и, возможно, не имел достаточного количества ночных последствий. Для разрешения своих внутренних конфликтов всем нам нужны ночные последствия – как минимум.

Достоевский обожал мать. Он носил с собой миниатюру, которая когда-то принадлежала ей, – ангела с крыльями, на котором было написано: J’ai le cœur tout plein d’amour. / Quand l’aurez-vous à votre tour? («Мое сердце полно любви. / Когда ты почувствуешь то же?») В детстве у него случались счастливые моменты. Однажды семья Достоевских видела представление акробата, изображавшего «бразильскую обезьяну». (Не знаю, из чего было понятно, что обезьяна была именно бразильской. Возможно, обезьяна потягивала кайпиринью.) Маленький Федя после этого «был обезьяной несколько недель». (Я бы дорого заплатила, чтобы на это посмотреть.) Да, отец его был жестоким человеком, но в матери он всегда находил утешение.

Отношение Достоевского к женщинам считывается не столько из эпизодов его биографии, сколько из женских персонажей его книг. Он пишет о женщинах совсем иначе, чем Толстой. В то время как у Толстого женщины обладают внутренним миром, чувствами и мыслями подобно мужчинам, героини Достоевского существуют только во взаимоотношениях с мужчинами, а все его раздираемые мучительными чувствами протагонисты – мужчины. В «Преступлении и наказании» женщины становятся основной причиной проблем Раскольникова: он хочет спасти свою мать и сестру от позора. Его, в свою очередь, «спасает» женщина, его «исповедница» Соня Мармеладова. Она становится его утешением, хотя лично знала одну из погибших (Лизавету, сводную сестру старухи-процентщицы). Литературоведы описывают Соню как героиню, которая существует исключительно в роли «терапевта» для Раскольникова, дав ему возможность исповедаться и выразить свое раскаяние. Достоевский в своих произведениях редко показывает какие-либо способы исправления ситуации, но один из них он использует снова и снова: разговор с «исповедником» (чаще «исповедницей») позволяет его героям облегчить свои внутренние мучения. Если бы Достоевский дожил до времен «Дорогой Дейрдре»[86], он бы, наверное, был счастливее.

В то время как Толстого интересует в личности возможность выражения универсального опыта, Достоевский в значительно большей степени погружен в самого себя. Это не обязательно плохо. Оба подхода к жизни заслуживают внимания: эпический охват, взгляд с высоты птичьего полета – и крайняя форма рефлексии. Существует мнение, что все люди делятся на тип Толстого и тип Достоевского. Однажды я встречалась с писателем Борисом Акуниным, который пишет детективы в стиле Шерлока Холмса о русском сыщике девятнадцатого века. Первый вопрос, который он мне задал, был таким: «Вы из партии Толстого или партии Достоевского?» Я не знала, что ответить, потому что люблю их обоих, хоть и по разным причинам, но испугалась, что могу показаться нерешительным человеком. «Из партии Достоевского, – сказала я, добавив не слишком остроумно: – Хотя я в принципе не откажусь ни от какой вечеринки»[87]. Он был из партии Толстого.

Похожим вопросом задался в своем эссе «Еж и лиса» Исайя Берлин. Его вскоре стали задавать себе многие люди: «Я еж или лиса?» Берлин писал об этом не очень серьезно. Но люди обожают классификацию и обязательно должны выяснить, к какой группе они принадлежат. Достоевский – еж, человек, определяющий весь мир через единственную идею или имеющий одно большое послание. (Никому, включая Берлина, пока не удалось определить, в чем же состоит это послание у Достоевского, но я подозреваю, что оно звучит примерно так: «Верьте в Бога (и Россию), иначе вы все умрете, язычники».) «Лис знает много секретов, а еж – один, но самый главный», – писал Берлин, цитируя древнегреческого поэта Архилоха. Лис признает, что жизнь полна разных противоречивых аспектов и пересекающихся множеств. Нет никакого основного принципа, жизнь слишком многообразна. Из этого Берлин делает любопытный вывод: ближе к концу своей жизни Толстой так мучился потому, что отчаянно хотел быть ежом, но в глубине души оставался лисой. Его религиозные убеждения кричали «еж», а его инстинкты – «лиса». Он прикончил лису, потому что та противоречила его религиозным убеждениям. Бедная лиса. Я сейчас заплачу. (Кстати, не знаю, что на все это сказал бы клоун-который-не-был-клоуном. Подозреваю, что он всегда оставался бы в команде ежей, невзирая ни на какие философские соображения.)

Что все это значит? Думаю, речь здесь о том, насколько ты готов принимать противоречия в самом себе и в мире. Способен ли ты за своими внутренними конфликтами разглядеть мир за пределами себя. Если ты можешь его принять или хотя бы увидеть – ты лиса. Если ты не можешь принять его и хочешь верить в одну главную вещь (например, «Мы должны служить Господу»), – ты еж. По мнению Берлина, ежи обречены страдать гораздо больше, чем лисы, потому что они хотят, чтобы всë (и все) укладывалось в одни и те же рамки. Это хорошо иллюстрируется навязчивой идеей Достоевского о том, что Россия должна идти по особому пути – и это путь, который выбрал он, Достоевский. Толстой, напротив, наблюдает тот путь, по которому идет Россия, и подробно его изучает. В конечном счете, я думаю, это сводится к разнице между оценочным, предубежденным подходом и широким, открытым взглядом на мир. К разнице между способностью жить в согласии со своим внутренним конфликтом – и неспособностью выносить какой-либо внутренний конфликт, в результате играя в азартные игры, постоянно дергаясь и закладывая в ломбарде любимое лиловое платье жены.

Выбор кажется очевидным. Ясно, что открытый человек счастливее человека предубежденного. Но все не так просто. Вера в единственный общий принцип (еж) вместо принятия мира с его неопределенностью и противоречиями (лиса) очень притягательна. Толстой попытался стать как Достоевский – стать ежом. Он попытался критиковать всё, включая себя самого, постоянно самосовершенствоваться и стремился соответствовать требованиям определенной системы (и осуждающего Бога). Но это не сделало его счастливым, потому что в глубине души он оставался плюралистом, который понимал, что – как он показал в «Анне Карениной» и «Войне и мире» – мир состоит из множества людей с различными идеями. Лиса эмпатична (возможно, это удивит настоящих лис) и осознаёт, что у других тоже есть мысли и чувства. Еж же недоумевает: «Почему все остальные не думают так, как я?»

«Преступление и наказание» – нервная, мрачная и увлекательная книга, но в ней есть что-то глубоко печальное. Наверное, потому что, как пишет Берлин, такому ежу, как Достоевский, никогда не удается до конца убедить нас, что мир так прост, как ему хочется показать. Раскольников – не воплощение зла. Возможно, он вообще не зло, а просто безумен. Мы сочувствуем ему. Мы не должны отождествлять себя с Раскольниковым, но все же делаем это: «Дойдешь до такой черты, что не перешагнешь ее – несчастна будешь, а перешагнешь – может, еще несчастнее будешь»[88]. Это в полной мере относится к преступлению Раскольникова. Он чувствует, что должен сделать это, чтобы достичь целостности, даже зная, что будет проклят навеки. А если он этого не сделает, спасения ему все равно не видать, потому что он все равно не будет счастлив. В жизни часто такое случается – не только в связи с принятием решения о том, убивать ли старуху-процентщицу. Мы проникаемся любовью к Раскольникову, убийце, потому что мы сопереживаем его страданию.

В одном из писем 1879 года Достоевский кратко формулирует всю грустную сущность своего мировоззрения: «Жизнь полна комизма и только величественна лишь в внутреннем смысле ее»[89]. Да, бывает, что это действительно так. Но жизнь приобретает смысл, только когда мы отворачиваемся от «внутреннего смысла» и смотрим на себя через призму восприятия других людей. В то время как Достоевский способен глубоко, иногда слишком глубоко, проникнуть в человеческий разум, Толстой способен сопереживать положению человека в мире. Для нас, читателей, секрет здесь состоит в том, чтобы совместить оба этих подхода – чего так и не удалось достичь ни тому, ни другому писателю, несмотря на все их мучения.

Когда я оказалась погружена в свой собственный русский мирок, я была слишком занята самой собой, чтобы заметить, что, подобно Раскольникову, теряю себя. Острая поглощенность самим собой в ежовом стиле мало кому идет – и вряд ли полезна для здоровья. В тот год в Петербурге я убедила себя, что мне суждено быть русской, выйти замуж за своего украинского бойфренда и принять судьбу, заключавшуюся в моем имени. За этот год я стала местной. Положительным последствием стал мой отличный уровень владения русским языком. Отрицательным – то, что я стала другим человеком. Иногда я с трудом могла узнать саму себя. Меня раздирал внутренний конфликт. Тогда я, конечно, этого не понимала.

Однажды я ехала домой со своих уроков на трамвае. Обычно я ходила пешком – трамвая нужно было слишком долго ждать. Но в тот день я устала и решила его дождаться. Когда я наконец в него зашла, я села на сиденье напротив женщины среднего возраста; она была болезненно бледной и показалась мне возбужденной. Трамвай был полупустым, но рядом с нами было около десятка пассажиров, и я стала смотреть на них, чтобы понять, заметили ли они женщину. Они заметили. Но никто ничего не предпринимал. Все мы ждали, что будет дальше. Когда мы остановились на светофоре, женщина стала биться в судорогах, изо рта у нее пошла пена. Время остановилось. Мне до этого советовали не показывать посторонним, что я иностранка, – это может привести к проблемам для меня и для других людей. В те времена иностранцев в России было мало, и мы старались привлекать к себе как можно меньше внимания. Я подумала, что пытаться что-то сделать было бы слишком рискованной проверкой моего владения русским языком. Да и что я могла сделать, чтобы помочь этой женщине? Она продолжала трястись и пускать слюни. Ее глаза закатились, было видно только белки. Все это происходило в течение нескольких секунд – но они показались мне часами. Загорелся зеленый свет, и трамвай поехал дальше. На помощь женщине пришли двое мужчин, они сообщили водителю и вытащили ее из трамвая. Я все так же сидела на своем месте, ничего не сказав и не сделав. Уверена, что она умерла. Я вышла на следующей остановке и забыла обо всем этом.

Я стала местной. Нет, все было хуже. Я настолько увлеклась своим внутренним конфликтом, стремясь казаться русской в любое время и в любом месте, что больше вообще не понимала, кто я такая. Я утратила свою личность – и свою человечность. Я была не просто ежом с одной главной идеей. И не просто клоуном, делающим вид, что он вовсе не клоун. Я стала совершеннейшим дикобразом. Застрявшим посреди туннеля.

7. Как жить хорошо там, где мы есть:

«Три сестры» Антона Чехова

(Или: «Не стоит постоянно говорить о Москве»)