Саморазвитие по Толстому. Жизненные уроки из 11 произведений русских классиков

22
18
20
22
24
26
28
30

Но Чехов, говорит она, выше всего этого. Он пишет так необычно и с такой простотой, что сначала читатель теряется: «Что он хочет этим сказать? Где тут, собственно, рассказ?» Иногда текст кажется просто непонятным, в нем может не быть начала, середины и конца. Он часто может заканчиваться двусмысленно или вообще не заканчиваться как-то логично. «Люди одновременно и мерзавцы, и святые. Мы любим и ненавидим их в одну и ту же секунду». Но это, говорит Вулф, и есть честное изображение жизни как она есть. Трава на другой стороне ничуть не зеленее. Она ничуть не лучше и не хуже, чем на нашей стороне.

Чехов проникает в суть вещей с хирургической точностью: он пишет просто, прямолинейно, по-человечески. Не зря он был врачом. Задолго до того, как стать одним из величайших мастеров рассказов и драматургов, Чехов окончил медицинский факультет. Он был не из богатой семьи. Когда он только собирался учиться на врача, его отец разорился, в результате чего Чехов сделался по сути единственным кормильцем в семье. Одним из его заработков в то время было разведение щеглов на продажу. Другим – написание фельетонов и юморесок для газет. Чем успешнее он становился как писатель, тем чаще его медицинская карьера давала о себе знать в его творчестве: к концу жизни он изобразил в качестве персонажей больше сотни врачей.

Вопреки своему медицинскому образованию или благодаря ему, Чехов был оптимистом. Почти у всех писателей, которых я до сих пор упоминала, бывали моменты невыносимой депрессии, а иногда даже нигилистические настроения. Чехов по сравнению с ними – как глоток свежего воздуха. Хотя у него не было для этого особых причин. Его детские годы были довольно несчастливыми; его бил и унижал собственный отец. Чехов жаловался, что «в детстве у него не было детства», хотя и случались хорошие моменты, включая ловлю тех самых щеглов в «большом, одичавшем саду».

Отец Чехова не был приятным человеком, хотя это, наверное, компенсировалось тем, что он был довольно колоритным персонажем. У него была бакалейная лавка. Он делал собственную горчицу и любил икру. Согласно семейной истории, однажды в баке с деревянным маслом[104], приготовленным на продажу, была обнаружена утонувшая крыса. Павел Чехов устроил освящение бака с маслом и все-таки его продал. Брат Чехова Николай рассказывал, как четверо братьев спали на одной перине в комнате рядом с кухней, постоянно дыша запахом пролитого на плиту подсолнечного масла.

Чехов писал, что ему еще не исполнилось пяти лет, когда он, «просыпаясь, каждое утро думал прежде всего: будут ли сегодня драть меня?»[105] А после экзекуции, жаловался он, его принуждали целовать руку наказывающего. «Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным», – пишет он в письме от 1892 года[106], имея в виду не столько порки, сколько то, что родители часто ходили в церковь и заставляли его петь в хоре. Он стал атеистом, как только у него появилась такая возможность.

Каким-то образом Чехову удалось подняться надо всем этим и стать человеком удивительных качеств, интересующимся литературой и театром с ранней юности. В тринадцать лет он наклеивал фальшивую бороду и надевал очки, чтобы попасть в театр. Он даже устроил свой собственный домашний театр и играл городничего из гоголевского «Ревизора», подкладывая под фуфайку три подушки. (Это, конечно, не так впечатляет, как Достоевский, три недели подряд изображающий бразильскую обезьяну, но тоже неплохо.)

Чехов больше всех остальных русских писателей имел склонность к эмпатии. Можно также сказать, что его жизнь была меньше всего похожа на писательскую – он продолжал свою медицинскую практику и часто лечил бедняков бесплатно. Я, наверное, сейчас скажу ужасную вещь, но мне невероятно грустно оттого, что Чехов, щедрая душа, великодушный и радостный человек, с обычно позитивным отношением к человеческой жизни, прожил всего сорок четыре года (к тому времени уже много лет страдая от туберкулеза), тогда как Толстой, который бывал исключительно злобным и неприятным человеком, прожил в два раза дольше и использовал вторую половину своей жизни, чтобы укрепиться в крайне мрачном взгляде на человечество. Такие дела. Если верить в судьбу и посмотреть на жизнь Чехова, придется согласиться с правотой Толстого: жизнь случайна и ужасна, хорошие люди умирают без всяких причин, а плохие живут долго, тоже без всяких причин. И никакие «Мысли мудрых людей» тут не помогут.

Чехов имел первостепенное право жаловаться на свою долю и завидовать другим. Однажды вечером, в марте 1897 года, во время ужина в петербургском ресторане «Эрмитаж» с издателем и близким другом Сувориным, у Чехова пошла горлом кровь. Туберкулез стал быстро прогрессировать. Вместо того чтобы жаловаться и злиться, он продолжал работать, создав после этого некоторые самые известные свои произведения. Ему было тридцать семь, жить оставалось всего семь лет – и в это время он пишет «Дядю Ваню», «Трех сестер» и «Вишневый сад», сильно страдая от болезни. Примерно в то же время он прекратил врачебную практику (не считая самолечения), отчего сильно грустил – ему очень нравилось быть врачом. Что касается самолечения, то оно состояло в следующем: «вдыхание паров креозота» и «наложение компрессов». Вскоре он также прибег к «лечению кумысом». (Кумыс – это напиток из ферментированного молока. Тут наблюдается какая-то печальная зависимость между молочными продуктами и смертельно больными русскими писателями. И еще хочу сказать: прекратите ферментировать напитки! Это жуткая гадость!) Через год после постановки диагноза Чехов приобрел землю недалеко от Ялты и стал проводить больше времени в Крыму из соображений здоровья. Считалось, что крымский климат для него полезнее. Но он не был там особенно счастлив. В письме из Крыма в 1900 году он пишет: «Я оторван от почвы, не живу полной жизнью, не пью, хотя люблю выпить; я люблю шум и не слышу его; одним словом, я переживаю теперь состояние пересаженного дерева, которое находится в колебании: приняться ему или начать сохнуть?»[107]

Он часто писал Толстому; они несколько раз встречались. Чехову нравились романы Толстого, но не его благочестивые проповеди. (Понимаете? «Благочестивые проповеди» – это попытки Толстого превратиться в ежа. Чехов, разумеется, лиса. Он готов все принять и любит многообразие. Он даже немного похож на лису внешне.) Толстому, в свою очередь, нравился Чехов как человек, хотя, по мнению Толстого, ему недоставало «определенной точки зрения». Впервые они встретились в усадьбе Толстого, когда Чехов застал Льва Николаевича купающимся в пруду. Так и продолжилась их беседа. Позже Толстой хвалил Чехова за «искренность» и признал, что тот создал новые формы письма. На немногочисленных сохранившихся фотографиях они выглядят странной парой: Чехов в плохо сидящем темном костюме, с подстриженной бородой и в очках в роговой оправе, Толстой в сапогах, крестьянской поддеве (будущей «толстовке») и чем-то вроде белой ковбойской шляпы. На одной фотографии Чехов как будто в чем-то кается; Толстой машет сжатой в кулак рукой и смотрит собеседнику прямо в глаза, а Чехов смотрит в пол как провинившийся школьник. Но на святого, как ни странно, из них двоих похож именно Чехов.

Однажды Толстой, прощаясь с Чеховым, прошептал ему на ухо: «А все-таки пьес ваших я терпеть не могу. Шекспир скверно писал, а вы еще хуже!» Чехов не слишком расстроился, но позднее сказал, что, когда вспоминает об этой оценке своих трудов, его «и смех, и зло разбирает», и цитировал еще одно высказывание Толстого: «Куда я пойду за вашим героем? С дивана до… и обратно, потому что ему и ходить-то больше некуда»[108].

История смерти Чехова стала легендой. Врач хотел послать за кислородом, но Чехов понял, что, пока его принесут, он уже будет мертв. Вместо этого он попросил шампанского. «Давно я не пил шампанского». Он медленно выпил весь бокал, лег на бок и тихо умер. С ним рядом была его жена, Ольга Книппер. По ее воспоминаниям, «ворвавшаяся огромных размеров черная ночная бабочка… мучительно билась о горящие электрические лампочки и металась по комнате…» Потом с громким звуком вылетела из недопитой бутылки шампанского пробка. Честно говоря, мне плевать, если эти детали кому-то покажутся слишком экстравагантными. Мне хотелось бы, чтобы они были невыдуманными, потому что оказались бы очень к месту в какой-нибудь чеховской пьесе.

Чехов был стоиком. В другую эпоху он мог бы увлечься дзен-буддизмом. Он совершенно точно научился смиряться со своими разочарованиями и трудностями и принимать их. Он не хотел быть кем-то другим или оказаться в каком-то другом месте. Хотите еще за что-нибудь полюбить Чехова? Он был романтиком, но не сентиментальным. «Ужасно почему-то боюсь венчания, – делился он своими переживаниями накануне свадьбы с невестой, Ольгой Книппер, – и поздравлений, и шампанского, которое нужно держать в руке и при этом неопределенно улыбаться». Однажды, когда они были в разлуке, он написал ей: «В Москву… в Москву! Это говорят уже не „Три сестры“, а „Один муж“»[109]. В другом письме он говорит об ощущении подступающей старости: «На душе, как в горшке из-под кислого молока»[110]. Но в первую очередь это человек, крайне доброжелательный к другим. Выполняя просьбу написать краткую автобиографию, он отмечает: «В 1892 г. гулял на именинах с В. А. Тихоновым»[111]. Думаю, здесь имеется в виду, что они выпили по нескольку бокалов. В письме после той вечеринки он пишет приятелю: «Вы напрасно думаете, что Вы пересолили на именинах Щеглова. Вы были выпивши, вот и всё. Вы плясали, когда все плясали, а Ваша джигитовка на извозчичьих козлах не вызвала ничего, кроме всеобщего удовольствия. Что же касается критики Вашей, то, вероятно, она была очень не строга, так как я ее не помню. Помню только, что я и Введенский чему-то, слушая Вас, много и долго хохотали»[112]. Разве это не квинтэссенция хорошего человека – стараться убедить другого, что в том, что тот ужасно напился, нет ничего страшного.

Чехов – апофеоз той эмпатии, о выражении которой в своих произведениях так сожалел поздний Толстой. Чехов – мастер сострадания себе самому и другим. Он настоящий лис. Но он понимает и мучения ежей, понимает, почему они думают, что есть только «одна вещь», которая их спасет. Все три сестры, конечно, ежи; всех их определяет один-единственный недостижимый идеал – Москва. Путь ежа кажется очень привлекательным, потому что это путь определенности. Лисья бесконечность, разнообразие – трудный выбор, потому что это путь неопределенности. Но в конечном счете, если вы хотите остаться в здравом уме, будьте как Чехов. Это урок, который я не могла выучить долгое, очень долгое время.

8. Как не сдаваться, когда все идет не так:

«Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицына

(Или: «Не забудьте взять в тюрьму ложку»)

Молитва должна быть неотступна! И если будете веру иметь и скажете этой горе – перейди! – перейдет[113].

В «Одном дне Ивана Денисовича» есть фраза, которая звучит странно, но сразу понятна: «На чужое добро брюха не распяливай». В книге речь идет о посылке, полученной другим заключенным. Это совет не желать того, что не может быть твоим. Не стремиться слишком сильно в Москву. Тут снова можно вспомнить самопровозглашенного не-клоуна, который был дрессировщиком, но выглядел как клоун. Не обманывай себя. Не становись тотальным ежом, как сделала когда-то я. Не зацикливайся на одной-единственной идее так, чтобы утратить связь с реальностью.

В тот безумный год в России я так старалась быть кем-то другим, что стала чужой самой себе. (Можно я скажу так: я стала немного колючей, полюбила есть ягоды и «шнырять в подлеске русского языка»? Простите.) Думаю, что люди вокруг меня относились ко мне так же, как к клоуну, одетому в клоунский костюм и поэтому не способному быть никем кроме клоуна. В глубине души я отдавала себе отчет, что я никакая не русская, не могу остаться в России навсегда и не могу выйти замуж за своего украинского бойфренда, которому я даже не особенно нравилась. Мне просто отчаянно хотелось сбежать, принять вызов своей фамилии и наконец испытать чувство принадлежности хоть к чему-нибудь. Несколько недель я вела себя как истеричка, убеждая саму себя в том, что не буду заканчивать университет и навсегда останусь в России. Но я знала, что все это глупости. Я попрощалась с друзьями, вернулась домой и стала жить дальше.

Следующие несколько лет я занималась своей новой писательской карьерой в Лондоне и часто ездила в Россию. Дар Господень, сын Дара Господня, отошел на задний план. В конце концов я устроилась внештатным редактором в российский журнал, что дало мне возможность ездить в Россию сколько заблагорассудится. Я познакомилась со своим будущим мужем, который оказался вовсе не выходцем из русскоязычной страны, а англичанином из города в сорока двух милях от места, где я выросла. Отчасти я все еще считала себя немного русской. И, чтобы это доказать, я, уже успокоившись и будучи беременной первенцем, закончила магистратуру. То есть я вроде бы сдалась, но хотела показать обратное. Какое-то время казалось, что мне удалось разрешить парадокс «Трех сестер»: я взяла себе лучшее из обоих миров. Мне не нужно было делать выбор.