Оторванный от жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Хуже всего было то, что приближалась зима, а в моих покоях не было отопления. Мои обонятельные рецепторы вскоре перестали что-либо чувствовать, и затхлый воздух не вызывал проблем. Голодать большую часть времени было очень трудно, но наихудшей пыткой было мерзнуть день ото дня. Из всех страданий, что я перенес, заключение в холодных камерах оставило наиболее сильное впечатление. Голод ощущается в определенном месте в теле, но, когда человек замерзает, каждый нерв кричит: «На помощь!» Задолго до того, как я прочитал абзац из книги Де Квинси, я решил, что холод вызывает более сильные страдания, чем голод. С большим удовлетворением прочел следующие строки из его «Исповеди» [11]: «О древние женщины, дочери тяжкого труда и страданий, среди всей тяжести и ужаса, испытываемого плотью, что вы встречаете на своем пути, ни одна – даже голод – не сравнится в моих глазах с ночным холодом… Не существует сильнее проклятья для мужчины или женщины, чем горькая борьба между усталостью, которая навевает сон, и лютым, злым холодом, который заставляет очнуться в ужасе и снова искать тепло, пока дух покидает тело под действием смертельной усталости».

Сну мешала не только необходимость ночевать на жестком полу и холод камеры. Короткий коридор, в который меня поместили, называли «Стойлом», хотя доктора воздерживались от использования этого слова. Обычно там царил гомон, особенно в темные предутренние часы. Возбужденные пациенты спали ранней ночью, но редко – всю ночь напролет; и даже если кто-то и мог спать, товарищи по несчастью будили его криками, песнями или стуком в дверь. Шум и хаос зачастую продолжались по несколько часов подряд. Шум, невыносимый шум был поэтической вольностью для заключенных в этих камерах. Я провел в них несколько дней и ночей и теперь задаюсь вопросом: получалось ли у меня спать больше трех часов в сутки? Санитары редко обращали внимание на шум, хотя он наверняка мешал им время от времени. По правде говоря, остановить какофонию пытался только ночной дежурный, который, входя в камеру намеренно, почти всегда бил или душил пациента, пока тот не замолкал. Я обратил на это внимание и почувствовал тревогу.

У меня снова отняли материалы для рисования и письма, и я был в поиске нового занятия. И вскоре я нашел его – проблема была в тепле. Я не раз говорил о том, что замерз и нервы в моем теле переживают страшную муку, но доктор отказался вернуть мои вещи. Для того чтобы согреться, мне приходилось полагаться на вполне обычное белье и невероятное воображение. Тяжелые войлочные коврики гнулись, как промокательная бумага, и от них было мало толку, пока я не решил порвать их на полосы. Эти полосы я свил в грубое подобие одеяния Рип ван Винкля [12] и сделал это так ловко, что санитару несколько раз приходилось вырезáть меня из этой импровизированной одежды. Поначалу, когда на меня нападало деструктивное желание, на раздирание одного коврика у меня уходило по четыре-пять часов. Но вскоре я навострился настолько, что мог уничтожить несколько ковриков два на три метра за ночь. В течение следующих нескольких недель, что я провел взаперти, я извел двадцать штук, каждый из которых, как я узнал позже, стоил около четырех долларов; могу признаться, что испытывал особенное наслаждение, уничтожая собственность штата, который лишил меня всего, кроме белья. Но желание уничтожить ее было вызвано несколькими причинами. На меня давила необходимость действовать, и так я нашел отдушину. Я был в состоянии ума, которое в первый месяц эйфории описал как «Я активен, как муравей».

И хотя привычка рвать коврики выросла из нездорового импульса, сам процесс продолжался дольше, чем мог бы: мне по-прежнему не давали нормальной одежды и держали в качестве пленника в холодной камере. Но вскоре у меня появился еще один мотив. У меня забрали не только излишества, но и все необходимое для нормальной жизни, и моя природная смекалка решила попробовать еще одно поле деятельности. В пику предыдущему, незнакомая прежде сфера, которую я почти ненавидел, вдруг стала для меня привлекательной. Сложные математические задачи, которые человечество не могло решить веками, показались мне простыми. Теперь я с легкостью мог обмануть власти штата и его жалких представителей. В общем, я решил – ни много ни мало – преодолеть силу притяжения.

Покорившее меня воображение вскоре заставило поверить, что я могу поднять себя на шнурках – или смогу, когда в моей лаборатории появится обувь для проведения эксперимента. А куда же я дел полоски из ковриков? Их я использовал в качестве шнурков для отсутствовавших ботинок. И раз уж у меня не было ботинок, вместо них я задействовал кровать. Я решил, что для моих научных испытаний человек в кровати – то же, что человек в ботинках. Следовательно, если привязать достаточное количество фетровых полос к изголовью и изножью кровати (которая не была привинчена к полу), а их свободные концы – к фрамуге и решетке, проблема решится очень просто. Следующим шагом я соединил эти полосы таким образом, что, если тянуть вниз, я распределял нагрузку, и моя кровать – и я в ней – оказывалась в воздухе. Наверное, в этот момент мои чувства были схожи с теми, что переполняли Ньютона, когда он решил одну из загадок вселенной. Они должны были даже превосходить чувства Ньютона, потому что тот – хоть и знал ответ – все же сомневался; я же знал – и не страдал от сомнений. Это открытие, казалось мне, проложило путь новой эпохе, и я отметил точное положение кровати так, чтобы зевака через много лет мог увидеть точное место на Земле, где одна из величайших человеческих мыслей стала бессмертной.

Неделями я полагал, что открыл механический принцип, благодаря которому человек перестанет зависеть от гравитации. Я рассказывал об этом всем с необычайной уверенностью. То есть я объявил о будущих результатах. Шаги, приведшие к моему открытию, я опустил по вполне понятной причине. Слепец может запрячь лошадь. Как только это сделано, другим необязательно знать, для чего служат ремни и застежки. Я запряг гравитацию – вот и все. Я был уверен, что меня посетит еще один тонкий момент вдохновения и все станет ясно: человек будет летать, словно птица.

XX

Пока я изобретал, мое тело чахло из-за ненаучного и несправедливого лечения, которому меня подвергали. Несмотря на то, что я был заперт в ужасной маленькой камере три недели, мне не давали помыться. Я не жалею об этом лишении, потому что санитары, недоброжелательно настроенные с самого начала, могли заставить меня использовать воду, оставшуюся после других пациентов. Это было против правил санитарии и заведения в целом, но ленивые увальни, работавшие в отделении, поступали так часто.

Я продолжал протестовать против маленьких порций еды, которые мне подавали. В День благодарения (поскольку я не сбежал и не праздновал с семьей) санитар в непривычной роли ангела-хранителя принес мне обед из индейки с клюквой, который дважды в год оплачивало невероятно щедрое государство. Индейка была редкой птицей в наших краях, и казалось естественным, что я захочу наслаждаться ее вкусом подольше, ведь я претерпевал столько мук от обычной еды. Я намеревался не только удовлетворить свой аппетит, но и оставить незабываемое впечатление, каковых за последние месяцы у меня было мало. Я засиделся над этой великолепной трапезой и совсем забыл про ангела-хранителя. Но вскоре он напомнил о себе сам. Вернувшись и увидев, что я едва прикоснулся к еде, он сказал:

– Если ты не съешь все быстро, я унесу еду.

– Я не понимаю: какая тебе разница, съем я все быстро или нет? – сказал я. – Я много дней не ел ничего вкуснее, и я имею право наслаждаться каждым мгновением.

– Это мы ещё посмотрим, – ответил он и, забрав тарелку, вышел из палаты.

Мне оставалось только утолять голод воспоминаниями о пропавшем пире. Так пир превратился в пост.

С таким отношением я вскоре научился шуметь сильнее, чем мои соседи. Я никогда не терял чувства юмора – ни в отношении окружения, ни в отношении себя; вскоре я принялся шуметь – отчасти чтобы повеселиться, отчасти в знак протеста. В этом мне помогал сосед (зачастую выступая зачинщиком) – молодой человек из соседней палаты. Ему было примерно столько же лет, и он находился в той же фазе эйфории. Мы говорили и пели ночи напролет. Иногда нам казалось, что другим пациентам нравится, что мы добавляем перчинку в их скромную жизнь, но позже я узнал, что они смотрели на нас как на сущее наказание.

Мы не давали покоя ни докторам, ни санитарам – по крайней мере, мы делали это без умысла. Когда к нам приходил помощник врача, мы клеймили его за то, что он нас забыл: заброшенность была нашей участью. Однажды за ругательства нас перевели в «Стойло». И если бы в больнице было место еще более строгого содержания, наши выступления в «Стойле» довели бы нас и туда. Наконец доктор решился прибегнуть к действенному средству и поселить меня в палату подальше от моего вдохновителя и соучастника. Мы перестали разговаривать друг с другом, оказались лишены этого легкого времяпрепровождения. Постепенно мы умолкли – и, наверное, это понравилось нашим соседям по отделению. Громогласное «Стойло» время от времени все-таки раздражало всех шумом.

Несколько раз я планировал побег, причем не один, а вместе с другими. Тот факт, что я так и не совершил попытки это сделать, – это вина (или, возможно, заслуга) одного из ночных дежурных. Однажды утром он побоялся открыть мою дверь раньше положенного, хотя я объяснил причину. Позже я узнал, что он действовал не из мудрости: он боялся оставаться со мной один на один. И в том случае ему пришлось бы бороться, потому что ночью я сплел паучью сеть, которой собирался его скрутить. Если бы мне удалось, ему пришлось бы весело в отделении для буйных; если бы нет – весело пришлось бы мне. На этаже было несколько относительно здоровых пациентов (особенно мой радостный сосед), и я мог заручиться их поддержкой. Если бы мы не справились и не заперли санитаров в «Стойле», где несколько жертв произвола могли бы попробовать им отомстить, их можно было бы держать в качестве пленников в их же собственной комнате. Этот мой план скорее был шуткой, а не настоящим заговором. У меня было невероятное желание доказать, что человек способен сбежать, если придет к такому решению. Чуть позднее я похвастался помощнику врача своей неудавшейся попыткой к бегству. Как выяснилось позже, он ее запомнил.

Наказание за подобные выходки не заставило себя ждать. Санитары, казалось, думали, что весь их долг по отношению к запертым пациентам заключался в том, чтобы три раза в день подавать еду. Между приемами пищи они отдыхали, и было опрометчиво мешать им. Больше всего меня раздражало то, что они отказывались принести мне воды, когда я просил. Вода доставалась мне во время еды или в тех редких случаях, когда меня пускали в ванную. Приходилось как-то справляться без питья, и это когда я был в горячке эйфории! Мои вежливые просьбы игнорировались, а на грубые отвечали угрозами и ругательствами. И вся эта война просьб, требований, угроз и ругательств продолжалась до моего четвертого дня в отделении для буйных пациентов. Тогда санитары сдержали свое слово и напали на меня. Я прекрасно понимал, что они собирались заставить меня драться, и часто обвинял их в этом. Они бесстыдно отвечали, что просто ждут шанса «врезать» мне побольнее, и обещали наказать меня, как только я предоставлю малейший предлог для этого.

Ночью 25 ноября 1902 года главный санитар с помощником проходили мимо моей двери. Они возвращались с бала (балы для медсестер и санитаров время от времени проходили зимой). Я вежливо попросил у них стакан воды. Но они спешили спать и, выругавшись, отказали. Тогда я ответил им тем же.

– Сейчас я зайду внутрь и прибью тебя, – пригрозил один из них.

– Значит, я сделаю всё, чтобы тебя не впустить, – ответил я и придвинул к двери железное изголовье кровати.

Демонстративное неповиновение и выстроенная защита дали санитарам предлог, которого они, казалось, ждали. Мне удалось удерживать дверь пару-тройку минут, и это лишь разозлило их сильнее. Когда они вошли внутрь, то были подобны фуриям. Один из них – молодой человек двадцати семи лет – был прекрасно развит физически, но практически лишен моральных качеств благодаря тому, что несколько лет проработал в разных учреждениях, в которых приветствуется дегуманизация пациента и поддерживаются нечеловеческие методы лечения. Именно он и напал на меня в темноте камеры. Главный санитар стоял рядом: в руке он держал фонарь, который излучал слабый свет.