Тело каждого: книга о свободе

22
18
20
22
24
26
28
30

В тех годах было много очарования, много кайфа по ночам, но этот вездесущий дух не давал нам увидеть явное неравенство в наших удовольствиях. По крайней мере, в гетеросексуальных конфигурациях риски очевидно были не общими для участников, как и последствия. Мы трахались, а потом шли в клинику на Истерн-роуд и сдавали болезненные, страшные анализы в одиночку. Случались нежеланные беременности, недели нескончаемой тревоги из-за задержки месячных, а затем и визиты в абортарий, обязательный чай и тарелка сэндвичей, прежде чем тебе разрешали одеться и уйти. Звучит, будто я описываю 1960-е, но это было три, даже четыре десятилетия спустя. Мы, феминистки, выросшие на фэнзинах riot grrrl, почему-то не могли сказать: «Надень презерватив» – даже не от стеснения, а потому, что отдаться сейчас и здесь имело для нас такое первостепенное значение, что будущее как будто переставало существовать. Поэтесса Дениз Райли однажды написала эссе под названием «Лингвистическое подавление как причина беременности», и это было про нас, бессловесных даже без одежды. Мы знали, что только идиот будет заниматься сексом без защиты, но это не отменяло факта, что без нее секс лучше, вот только потом жизнь могла стать ощутимо хуже, по крайней мере для одного из участников эксперимента.

Никто не назовет это полной свободой, но, по крайней мере, все знали, что раньше могло быть и было хуже. Вести активную половую жизнь на рубеже столетий означало пожинать плоды долгой истории движения, боровшегося с опасностями, по-прежнему актуальными и тогда, во времена моих собственных сексуальных исследований. Если бы я попробовала отследить, куда уходят корнями свободы, которыми я наслаждалась в Брайтоне, я бы неминуемо оказалась в Берлине Веймарской республики – городе, о котором я прочитала в том же году, когда впервые занялась сексом.

Джонни учился в колледже на год старше меня. Я то и дело видела его с бас-гитарой, красивого темноглазого мальчика с тонким лицом и орлиным носом. Какое-то время мы совершенно упивались друг другом: между нами трещало электричество, пока мы бродили по городу, притираясь бедрами и держась за руки. Однажды мы застряли в благотворительном магазине, и мне попалась в руки повидавшая виды копия автобиографического романа Кристофера Ишервуда «Прощай, Берлин», привлекшая меня обложкой с черно-белой фотографией неоновых вывесок и их глянцевых отражений в мокром асфальте.

Меня манил и несколько обескураживал нищий, утонченный город Ишервуда – жаркое, шаткое ложе бурной эротической жизни. На поверхности он многим напоминал Брайтон: девушки, похожие на юношей, и юноши, похожие на девушек, танцы и притоны, кабаре и бары на любой вкус, разукрашенные для туристов толстыми слоями «золотого и инфернально-красного»[50]. Разница была в том, что веймарский Берлин находился на грани экономического краха. Продавался каждый, и иностранцы вроде Ишервуда в поисках удовольствий наживались за счет чудовищно перекошенного курса валют. Это был, как говорил его друг Клаус Манн, «Содом и Гоморра в прусском темпе… Наш личный супермаркет сопутствующих грехов»[51].

Очарование веймарского Берлина часто преувеличивают, но он точно был одним из самых толерантных в сексуальном плане городов Европы, если не мира. Художник Фрэнсис Бэкон, который подростком провел там один разгульный месяц в 1927 году, рассказывал: «Было чувство, что в отношении секса ты можешь получить абсолютно всё, что ни захочешь». Он вспоминал улицы с клубами, где у входов толпились люди и «имитировали разврат, происходивший внутри». И добавил задумчиво: «Это было очень интересно»[52]. Когда после Первой мировой войны была принята либеральная Веймарская конституция, цензуру отменили, и даже незаконные гомосексуальные связи чаще оставались безнаказанными. Этот город был куда более терпим к однополой любви, чем драконовская старая Англия, где воспоминания о каторге Оскара Уайльда три десятилетия спустя всё еще не выветрились, процветал шантаж и крепла ненависть; чувство это едва ли помог искоренить в 1928 году судебный запрет на распространение лесбийского романа Рэдклифф Холл «Колодец одиночества», признанного «непристойным».

Прежде Ишервуда в город приехал его друг Оден, примерно во время вышеупомянутого суда, и он расписывал в восторженных письмах неисчерпаемые возможности для знакомств, ведь в городе было сто семьдесят мужских борделей, состоящих на учете толерантной полиции (число это как минимум немного преувеличено). Его берлинский дневник заканчивается мечтательным перечнем любовников: Пипс, Калли, Герхарт, неизвестный, неизвестный. Неудивительно, что он называл этот город «мечтой педераста»[53].

Ишервуд приехал к нему в гости следующей весной. Ему было двадцать четыре, и он излучал аппетит и амбиции: хрупкая, мальчиковая фигура, очаровательная белозубая ухмылка, лоснящиеся каштановые волосы с неизменно спадающей на глаза прядью; талант пришел к нему рано: он уже издал первый роман. Как и Оден, он бежал из мира привилегий, где ему не хватало воздуха и свободы. Из-за своей ориентации он не прижился в английском обществе и приехал в Берлин в поисках возможностей любви, хотя эти поиски он был вынужден замалчивать в своих автобиографических романах того периода. Позже он стал более откровенен. В мемуарах 1976 года «Кристофер и ему подобные», книге, всколыхнувшей движение за права геев, он писал: «Для Кристофера Берлин – это прежде всего мальчики»[54]. (Для Кристофера, добавлю я, мальчиками были юноши позднего подросткового возраста и старше, не дети.)

Свой первый субботний вечер он провел так же, как проведет еще сотню: в баре «Кози Корнер» в рабочем квартале района Халлешес-Тор. Отодвинув тяжелую кожаную портьеру, он оказался в сумрачном раю среди крепких юных красавцев. Тут никто не собирался его осуждать, и уж точно никто не собирался его арестовывать, если он решит флиртовать, танцевать, целоваться или даже трахаться. У него так кружилась голова и крутило живот, когда он студентом-медиком впервые увидел, как оперируют человека, в больнице Сент-Томас. На протяжении следующих недель с помощью очаровательного блондина, которого он называл Буби, он избавлялся от своей стеснительности и учился чувствовать себя «естественно»[55] во время секса, как естественно чувствует себя пловец в воде после первых трудных, судорожных гребков.

Он стеснялся своего тела, в особенности странного пучка растительности на шраме от акне на левом плече – источника «сокровенного физического стыда»[56]. В то время он виделся с психотерапевтом, англичанином Джоном Лэйардом, который убедил его, что это его звериная натура рвется наружу и ему нужно ее принять. Лэйард прошел обучение в Вене и привез оттуда собственное видение фрейдовского «говорящего тела», которое выражает похороненные желания через психосоматические и истерические симптомы. У Ишервуда постоянно болело горло, что Лэйард трактовал как неспособность сказать то, что он в самом деле хочет сказать. Тело призывало его быть честным, жить в согласии со своими истинными желаниями. (Оден придерживался этой теории в 1920-е годы даже с бо́льшим рвением, чем Луиза Хэй, и уверял Ишервуда, что упрямство вызывает ревматизм и что высокие люди обладают большей духовностью, чем низкие, и их рост – это доказательство их устремления в небеса.)

Оден вскоре уехал, но чары этого города околдовали Ишервуда. Даже язык, даже сырые улицы источали аромат секса. «Вот что такое свобода, – говорил он себе. – Так я всегда должен был жить»[57]. Он вернулся в ноябре, спустя несколько недель после краха Уолл-стрит, повергнувшего весь мир в упадок, и оставался до прихода Гитлера к власти в 1933 году. После череды интрижек с проститутами он влюбился в рабочего парня Отто с лицом, похожим на спелый персик. Отто, писал он с восхищением в «Кристофере и ему подобных», «вдыхал тепло и цвет в блеклый, холодный город, от него на липах завязывались листья, прохожие в поту сбрасывали пальто, музыканты выходили играть на улицы»[58]. Фрейдовское либидо как оно есть: эротическая энергия, от которой всё светится жизнью и трепещет.

Однако Берлин того времени – не просто публичный дом для удовлетворения индивидуальных желаний. Даже Ишервуд, который приехал сюда с убеждением, что секс – это исключительно личное дело, пришел к пониманию роли Берлина как места, где претерпевала стремительные перемены вся концепция половых отношений в общественных масштабах. В период Веймарской республики Берлин стал центром бурного освободительного движения, гигантской лабораторией по перекраиванию отношения к сексу во всем мире. В равной степени по своему выбору и в результате случайности Ишервуд оказался зрителем, наблюдающим за происходящим из первых рядов.

В первый день после возвращения, 30 ноября 1929 года, Ишервуд навестил своего английского знакомого, археолога Фрэнсиса Тервилла-Питера, тоже гея, который жил в огромном доме на улице Ин-ден-Цельтен с видом на яркие зеленые просторы парка Тиргартен – уже как минимум сто лет популярного места для поиска знакомств. Особняк некогда принадлежал знаменитому скрипачу и всё еще был обставлен в пышном, богато декорированном стиле восемнадцатого века; приходилось пробираться сквозь него, как сквозь «черный лес мебели»[59]. При всей помпезности этот дом производил впечатление жилого, хотя на самом деле здесь находился Институт сексуальных наук, основанный его руководителем Магнусом Хиршфельдом, полноватым добродушным врачом-евреем шестидесяти лет в толстых очках, с седыми волосами и моржовыми усами. Хиршфельд, по прозвищу Тетушка Магнезия, был главным сексуальным реформатором в мире. Фрэнсис, друг Ишервуда, жил в комнате над лекционным залом и операционной и на этаж ниже камер, где ожидали суда заключенные по обвинениям в половых преступлениях. «Не желаешь ли тут пообедать?»[60] – спросил он насторожившегося Ишервуда.

От мысли об обеде Ишервуду стало не по себе. Его нервировало присутствие пациентов в вычурных дрэг-одеждах, как и фотографий знаменитых пар геев: Эдварда Карпентера и Джорджа Меррила, Оскара Уайльда и лорда Альфреда Дугласа, Уолта Уитмена и Питера Дойла, развешанных по соседству с изображениями половых органов. Принять свою тягу к крепким парням – это одно, но совсем другое – смириться со своими «эксцентричными соплеменниками и их неприглядными обычаями»[61], как он выразился в «Кристофере и ему подобных». На родине он осознавал свои глубинные желания, но не видел ориентацию как источник общей, коллективной идентичности, как то, что ты есть, а не то, что ты делаешь. И всё же он почувствовал интерес. К концу обеда он был заинтригован настолько, что согласился поселиться в комнате в этом здании, предложенной ему Фрэнсисом.

Институт был очень необычным местом. Здесь открылась первая в Германии сексуальная консультация, она же одна из первых в мире, где посетителей информировали о методах контрацепции и лечения венерических заболеваний (Фрэнсис как резидент в тот момент как раз проходил курс лечения от сифилиса и вместе с тем был членом одной из институтских комиссий и читал лекции по сексуальной этнологии). Первая в мире операция по смене пола прошла в клинике Института, и здесь же находили убежище геи и трансгендеры (оба термина тогда еще не вошли в обиход), образовав одну из первых квир-коммун – доброжелательное сообщество людей разных вариантов сексуальной ориентации. Даже горничными там работали прооперированные транссексуалы. Несмотря на изначальный скептицизм, Ишервуд полюбил это место и остался там почти на год.

На загадочной черно-белой фотографии с одного из знаменитых костюмированных балов в Институте сексуальных наук Хиршфельда в очках с толстыми линзами окружает толпа молодых людей, обнявшихся и растянувшихся друг у друга на коленях. Одеты они подобающе случаю: в смокинги и цилиндры, маски и изысканные напудренные парики. Один персонаж, судя по всему, изображает Марию-Антуанетту – в бальном платье с корсетом и пенящимися атласными юбками и тремя нитями жемчуга вокруг бледной шеи. Пол кого-либо из них (кроме Хиршфельда) на первый взгляд угадать трудно. Всё это выглядит так современно, так знакомо, что мне странно не узнавать эти лица (во втором сезоне сериала «Очевидное» («Transparent») одна из сюжетных линий разворачивается в Институте Хиршфельда, начинаясь буквально со сцены, запечатленной на фотографии). В 1929 году Ишервуд пришел на рождественский бал в макияже и расклешенных брюках, позаимствованных у сутенера. Нарушение правил вызывало у него приятное волнение, а еще волнение у него вызвала встреча с аристократом, которому в наследство достался обширный гардероб бальных платьев. Каждый год «он позволял своим друзьям жадно срывать с него одеяния обеими руками»[62], после чего удалялся домой в роскошных лохмотьях.

Чем ближе Ишервуд узнавал Хиршфельда, тем больше он проникался к нему любовью и даже благоговением. Несмотря на домашний облик, Тетушка Магнезия был прожженным активистом и геем, убежденным, что гомосексуальность встречается во всех культурах и странах мира. В 1921-м, через год после образования Лиги наций, он основал первый Международный конгресс сексуальных реформ (позже известный как Всемирная лига сексуальных реформ). Важно отметить, когда именно это произошло. Европа всё еще не оправилась от насилия немыслимого масштаба. Великая война унесла жизни десяти с лишним миллионов, и еще свежий окопный ужас породил взрыв утопических мечтаний: о мире без войны, о братстве людей, о прекращении конфликтов на почве субъективных разделений по гендеру, классу или национальности. Секс был частью этого – фантазией о любви без болезней и подчинения, свободной по крайней мере от чувства вины и религиозного долга, от извечной привязки телесных актов к греху или потребности в размножении.

С конца девятнадцатого века Хиршфельд вел кампанию против параграфа 175 прусского (а позже немецкого) криминального кодекса, по которому гомосексуальные связи между мужчинами наказывались тюремным сроком до десяти лет. Параграф 175 породил губительную атмосферу страха и стыда, в которой участились случаи шантажа и даже суицида. Самого Хиршфельда к его деятельности в области секса подтолкнуло самоубийство одного из его пациентов в 1896 году: молодой офицер, гей, которого родители принудили жениться, застрелился в первую брачную ночь. В своей предсмертной записке, адресованной Хиршфельду, он говорил, что не смог рассказать родителям о «том, что душит его сердце смертной хваткой»[63].

Многие европейские страны следом за послереволюционной Францией уже столетием раньше упразднили законы против содомии (в Британии, где за содомию до 1868 года приговаривали к смертной казни, законы оставались еще жестче, чем в Германии). Первая кампания Хиршфельда против параграфа 175 провалилась, но с принятием более толерантной конституции Веймарской республики он решил, что время перемен пришло, и в тот же год основал свой Институт. Он поступил хитро: на втором этаже открыл музей секса, где выставил дилдо, плетки и хитроумные штаны-обманки для эксгибиционистов, куда Фрэнсис отвел хихикающего Ишервуда в первый день. Музей привлек толпы посетителей, чей интерес также вызвала коробка для анонимных вопросов о сексе. К началу 1930-х в нее опустили четырнадцать тысяч вопросов, на многие из которых Хиршфельд ответил лично.

Этот сбор информации имел и более важную задачу. Одним из главных вопросов того времени был следующий: является ли гомосексуальное влечение врожденным или же приобретенным и девиантным, патологией вследствие травматического детского опыта или совращения со стороны взрослого? Хиршфельд понял: если он докажет верность первого, то сможет полностью дискредитировать параграф 175, чья аргументация в пользу криминализации гомосексуальности держалась на том, что подобные акты не просто девиантны, дегенеративны и порочны, но – в первую очередь – основаны на добровольном выборе.

Утверждение «ты таким родился», воспетое Леди Гагой, спустя век всё еще остается предметом дискуссий. Многие люди видят свободу не в том, чтобы относиться к своей ориентации как к врожденному качеству, но в борьбе за право вступать в любые взаимно добровольные акты, какие захотят, – эта точка зрения наиболее близка мне самой. Тем не менее в эпоху Хиршфельда защита врожденности, «естественности» ориентации несла в себе реальный освободительный потенциал и надежду на избавление личной эротической жизни от гнета закона.