– Ты, йейе[94], казахского не знаешь, а меня заставляешь китайский учить, – хныкала капризница.
– Кто сказал, что не знаю? – отвечал Федор на скверной смеси казахского с уйгурским.
– Ой, у тебя язык какой‐то страшно другой. Не как у мамы.
– Это раньше так говорили, до революции. Вот я и запомнил. А теперь по‐другому говорят, – обманывал наивную доверчивость прожженный дед-волюнтарист.
– Зачем ты ей врешь? – добродушно возмущалась бабушка, когда внучка убегала во двор. – Все равно вырастет и все узнает.
– Когда вырастет, уже разговаривать и писать научится. А потом только спасибо говорить да посмеяться.
– Ну как хочешь. По мне лишь бы все здоровы были. – Глафира соглашалась и уходила в огород за спелой клубничкой или ревенем.
Оказалось, что и в красной России можно жить, обходиться без заботливого крыла Шаховских и без лавки. Лишь бы вместе, лишь бы, проснувшись хмарой безлунной ночью, слышать рядом биение родного сердца, лишь бы ждать внуков на побывку и читать куцые записки от узкоглазого красного командира. Рачительного Мануила Захарыча на посту председателя колхоза сменил Митрий – сынок бывшего старосты Елизария. С ним тоже жили сносно. Заводик совсем зачах, теперь колхоз делал ставку только на зерновые, от которых прокорм выходил не в пример жиже, чем от маслобойни. Рядовые колхозники не страшились ни тяжелой работы, ни голода, ни шальных продразверсток. На их долю выпало достаточно скверны, чтобы все последующее казалось не стоящей слез чепухой.
Лето 1940‐го Глафира встретила в постели, расхворалась. Лысый гундосый доктор в Петропавловске, куда Федор ее упрямо потащил, не слушая сетований, наговорил много туманных слов: невралгия, гипертензия, гипотиреоз. В итоге посоветовал пить кумыс. Только напугал. Всю обратную дорогу она выговаривала мужу:
– От этих лекарей одна головная боль. Вот раньше был у нас Селезнев, так тот знал, как человека на ноги поставить. – Она сидела в телеге и глядела на его худую сгорбившуюся спину, однако все равно почему‐то знала, что муж снисходительно улыбался. – Да что я тебе рассказываю! Годочки, Феденька, годочки… Не молодка уже… Внуки – и те выросли.
– Так на конце концов и поживем для радости, – не согласился Федор, – теперь можно. Давай уезжать?
– Куда?
– Тихое прекрасное озеро. Там сидеть и смотреть на вода.
– А приют? А Марта? А куры, гуси? Кто за ними приглядит?
Мимо проплыли первые дома Новоникольского, новенькие, широченные, на трех хозяев. Теперь строили всем колхозом, выходило и дешевле, и быстрее – три семьи под одной крышей, а двор у каждой свой. Сварливые голуби ругательно помахали крыльями и освободили путешественникам дорогу. Федор не сдержался и засмеялся в голос.
– А говоришь «старенький». Нет, старенький не думает про куры-гуси, он думает про…
– Ба, йейе! – Из-за угла соседской голубятни выбежал Артем в клетчатой рубахе и мятых штанах, повзрослевший, побледневший, до чертиков похожий на своего отца. – Наконец‐то! А я хотел вам сюрприз сделать.
– Ай, ай, мой золотой! – Федор от неожиданности опустил поводья, лошадь стала, длинноногий внучок в три прыжка подбежал к телеге, обнял родных.
– Темушка, что же ты без предупреждения? – зачастила заботами бабушка. – Приехал и замок поцеловал. Говорила ж тебе, Федя, не надо нынче ехать в город… А так я бы блинчиков напекла.
– Я не один. – Он не запрыгнул на телегу, хотя Федор уже подвинулся, освобождая место, а почему‐то побежал назад, за угол.