По степи шагал верблюд

22
18
20
22
24
26
28
30

А назавтра все забыли о празднике, о сладких слезах и волшебных мечтаниях, потому что в именье пришла самая настоящая беда. Дарья Львовна, накануне против правил напереживавшаяся, поевшая и выпившая сверх дозволенного, всю ночь бегала в отхожее место, а наутро выяснилось, что не еда и питье тому причиной, а преждевременно начавшиеся схватки. К утру отекшие ноженьки отказали, и она упала на лестнице, желудок сжался, выплеснув жалкие остатки вчерашнего праздника, дурно пахнущая жижа растеклась по батистовому пеньюару.

– Барыня-матушка! Ты зачем на улицу ходила? И-и-и, что же буди-и-ит?! – заверещала разбуженная стонами Матрена, увидев княжну, распластанную в непотребном виде на холодных ступенях.

На крик сбежались все: кто со свечами, кто с лампой. Шум, суета и переполох разбудили Федора с Глафирой, отрезвив от волшебства первой брачной ночи. Заспанная Глаша выскочила в исподнем и, лишь обнаружив себя в приемной, вспомнила, что отныне она ночует с мужем в княжеском флигеле и ходить, как дома у маменьки, не годится.

Увидев Дарью Львовну, она вмиг позабыла о приличиях и бросилась босая на кухню – за водой, ромашкой и нюхательной солью, за льдом и еще чем‐то незаменимым, хотя уже сама понимала, что никакой ромашкой беде не помочь.

За окном раздался топот: то Федор в льняных подштанниках, без шляпы и без седла галопом усвистывал со двора. «Куда это он? – отстраненно подумала Глаша. Ей непривычно, со скрипом думалось о Феде как о муже, как о части собственной семьи. – А, за Селезневым. Правильно! – тут же ответила сама себе. – А как я догадалась?» – Удивления не было, больше утверждение, что не зря она связала судьбу с человеком, каждый шаг которого – даже, казалось бы, странный – сразу понятен и приемлем. «Быстрее, Феденька, быстрее, мой хороший, Дашеньке совсем плохо», – приговаривала про себя, протирая Дарье Львовне виски, вливая по ложечке питательный бульон и ягодный взвар. «А чего это мне вздумалось княжну называть Дашенькой? – снова удивилась и тут же себя простила: – Потому что это моя родная, моя лучшая, судьбой даренная».

Тем временем прибежал доктор Селезнев, свежевыбритый, с аккуратно причесанной прядкой на сверкающей лысине, как будто и нет вокруг никакой беды, никакой спешки. Он разложил походный саквояж, который по размерам больше напоминал чемодан, вытащил чистые пеленки, склянки, отсвечивающие презрительным холодом железки и приказал заменить промокшее постельное белье. Выгнал всех, кроме Матрены, а Федора послал за длинным списком лекарств из лазарета.

– Ты иди, Степанида знает. Всякое может пригодиться.

И началось ожидание, хуже которого не встречалось в жизни Глеба Веньяминыча. Глафира ходила туда-сюда с кипятком и пустыми тазами. Елизавета Николаевна пару раз попробовала проскользнуть за дверь этакой дородной тенью, но Селезнев ее бесцеремонно выставил, еще и шикнул, как на нашкодившую девку.

Погожий осенний день причалил к закатной пристани, усталые работяги потянулись в свои избы, но в княжеском особняке царило то же напряженное волнение, что и ранним утром. Молодой княжич, потерянный и испуганный, бродил из угла в угол; если отец или мать выходили из гостиной, он норовил увязаться с ними, как будто боялся оставаться один.

Глеб Веньяминыч ничего не знал о малыше, не успел его полюбить. Он боялся потерять Дашу и чувствовал себя виновником того кошмара, что с ней сейчас происходил. И даже ни разу не подумал, что она все равно вышла бы замуж: не за него, так за кого‐то другого, а значит все равно точно так же страдала бы и висела над пропастью, разделявшей жизнь и смерть. Альтернативная реальность вовсе не интересовала княжича. В настоящий момент Дарья пыталась произвести на свет именно его ребенка, а значит, он и виноват. Потерять Дашу было немыслимо. Да, в последнее время у них участились ссоры по глупости, из‐за кажущегося непонимания, но сейчас даже следа этих минутных обид не чувствовал в сердце молодой Шаховский, нервно заплетая и расплетая бахрому пунцовой скатерти. Даже позабыл о них, хотя до этого дулся на взбалмошную женушку, не хотел потакать ее бесконечным прихотям. А теперь вспоминал только ласковые глаза цвета лесного ореха, только мятную прохладу молочных плеч, только губы, выдыхающие любовь вместе с легким запахом лаванды.

– Глебушка, пойди приляг, – уговаривала сына Елизавета Николаевна.

– Бросьте, мама, не до того сейчас.

– Ты ведь никак не помогаешь Дашеньке, только себя изводишь попусту.

– Как не помогаю? Я молюсь о ней и за нее. – Полупрозрачные малахитовые глаза княжича смотрели на мать с неподдельным удивлением.

– Хорошо. – Она отошла по каким‐то неважным делам, принесла печенья, налила в хрустальный стакан лимонада.

По тому, как бледнел Селезнев, с каким безжалостным стуком ставил на поднос принесенный стакан с чаем, как поджимала губы Матрена, Глаша понимала, что процесс движется, увы, не в благополучную сторону. Ее пугал запах в спальне Дарьи Львовны, куча мокрых розовых простыней, скопившихся в углу. Всегда душистая, пахнущая лавандой и ландышем, нежная, как свежий оладушек, звонкоголосая княжна за сутки превратилась в обрюзгшую уродливую бабу с бордовыми пятнами на лице и руках, синюшными мешками под закрытыми глазами, окровавленным искусанным ртом. И главное – стоявший в комнате смрад не оставлял надежды на желанный исход.

Ночь пришла незаметно, поскребла когтями дождя по жестяному карнизу. Глеб Веньяминыч заснул против воли в кресле, держа на коленях открытую книгу. Елизавета Николаевна укрыла его пледом, осторожно вытащила из пальцев и отложила на стол часослов. Глафира не чувствовала усталости. Она только теперь с запозданием поняла, что следовало сбегать в церковь, поставить свечи и упросить батюшку прочитать молитву. Дернулась к двери и обожглась о темноту за окном.

– Что? – полуспросила-полувздохнула старая княгиня.

– В церковь бы.

– Да послал уже Веня, и не раз. – Пожилая дама устало прикрыла глаза.