Дворовый мигнул зазевавшемуся свальгону, что пора идти. Кунигасыня Реда припала к ложу отца и, закрыв лицо руками, лежала в слезах или погруженная в тяжкие думы. Девицы бесшумно встали и, унося кудели, придерживали подолы опасок, чтобы не звенели бубенцы.
Швентас вышел с проводником на двор. Кругом царила тишина, и укрепленный город казался еще более необычным. На небе, наполовину освещенном лучами месяца и звезд, он производил впечатление исполинской черной отвесной кучи, неприступного утеса, бока и ребра которого местами серебрились полосками лунного света…
Люди уже спали в шалашах. По двору ходила только стража с бердышами, беззвучно двигавшаяся во тьме, как призраки покойников на кладбище.
Свальгон переступил порог избы с душою, полною отзвучавшими напевами, опьяневший от всего слышанного, взволнованный до глубины души, дрожащий.
Все, что он видел вокруг себя, представлялось ему теперь в ином свете. При мысли, что он должен вернуться на службу к немцам, предавать своих, его охватывала дрожь. Чувство мести, которое он так долго холил, вдруг обратилось в прах, а в ушах его раздавались песни матери, сестер и юных лет… Года, которые он прожил в забвении о своей родине, казались ему сном.
За что он мстил? У него отняли возлюбленную? Но кто был в этом виноват? Она ли?.. Обидчики ли?.. В этом он далеко не был теперь уверен. Он сейчас же воспылал местью… Ему помешали… Начали преследовать… Не он первый, не он последний… Все они, возлюбленная, насильники, давно в могиле… Умерли, нет ли, но для него они были теперь тленом. Жива была одна лишь бессмертная мать — Литва… Он увидел здесь ее юношеский облик, услышал девические песни… Как же быть ему теперь подручным палачей, собирающихся удавить Литву?
Такие мысли обуревали свальгона, когда он возвращался под навес, где ему указали место на ночь. Улегшись, он долго боролся сам с собой, пока не заснул; а когда отяжелевшие веки сами собой сомкнулись, он заметался в тревожных сновидениях… Наконец и они потонули в непроницаемой тьме…
Когда Швентас проснулся, разбуженный суетой встававших от сна людей, то уже светало, и женщины и челядь городища хлопотливо сновали за утренней работой.
На покрытых золою очагах вспыхнула свежая лучина, всколыхнулось пламя. Ставили горшки. Женщины за работой напевали. Петухи приветствовали криком утреннюю звезду, как алмаз, горевшую в одиночестве на небе; все сестры ее, бледные от утомления, попрятались в безднах неба.
Проснувшись, Швентас долго лежал, ясно ощущая свою двойственность: старого изменника и вновь обретенного сына Литвы. Ему казалось, что оба они ополчились друг против друга в его душе и собираются помериться силами; но старый испугался и куда-то сгинул.
Что же теперь делать? Он пришел, чтобы шпионничать за Редой, а оказался у нее на службе. Не хотел повиниться в прошлом, но и не мог упорствовать в вине. Он вылез из соломы, на которой провел ночь, и пошел в гостиную избу, где был накануне вместе с прочими. Здесь уже раздавали прихожему люду молоко и пиво, и громкий смех и говор стояли в воздухе.
Свальгон присел в сторонке, поджидая дворового, который его привел. Тот пришел нескоро.
— Хорошо мне здесь у вас на даровых хлебах, — сказал ему Швентас, — но мало кому я пригодился. Я привык бродяжничать, и в четырех стенах мне душно. Пустите меня; но, прежде чем уйду, хочу поблагодарить Реду… и сказать ей кое-что.
Дворовый не перечил. Кунигасыня Реда была на дворе, и удивленный свальгон издали заметил, что она сама управляется с дружинниками, стоявшими, для обороны, в замке.
На голове, поверх повойника у нее был шлык, а у опояски меч. Движения ее напоминали воина, готового хоть сейчас на коня и в бой. Она переходила от дружины к дружине, расспрашивала людей, одних бранила, другим отдавала приказания. Днем лицо ее показалось свальгону совсем иным: его можно было бы назвать еще прекрасным, если бы года не наложили на него печать угрюмого страдания.
Швентас стоял с непокрытой головой и поджидал, пока она окончит смотр ратным людям. Он смотрел и изумлялся; а когда она грозила и громила, сам начинал трусить. Не раз доводилось ему переносить жестокости и суровые кары крестоносцев; он должен был преклоняться перед ними с проклятиями в душе. А голос Реды звучал так по-семейному, по-матерински, что если бы она приказала ему повеситься на первом суку, он побежал бы и сам надел бы себе на шею петлю, и не допустил бы мысли, что Реда могла быть не права. Он все бы вынес от ее руки… даже смерть…
Реда подошла к свальгону, а он низко склонился перед ней.
— Матушка-княгиня, — сказал он, — я птица перелетная!.. На одном месте не сидится. Пойду на границу… на Неман, а потом… и сам не знаю. Стану справляться о твоем дитятке…
Глаза Реды сверкнули.
— Не раз случалось мне бывать в немецких городках, — продолжал он, — и кто знает… может быть, который из богов приведет меня… и шепнет на ухо? А след уж я найду…