Когда человек заперт в темнице, он либо думает о смысле жизни, либо (так бывает чаще) перебирает свои мелкие досады и варится в соку обиды, преувеличивая мелкие чужие прегрешения (допущенные по отношению к нему) и делая из них оправдания для своих будущих дурных поступков. Я нередко видел, как узников заставляют ждать без всякой видимой причины — кроме желания позлить их.
Больше не находясь под действием клея, этот тип, накануне исколотивший старика до смерти, теперь волновался из-за того, что ему не доставили положенную порцию табака. Он переживал это как несправедливость и ущемление его прав.
В течение некоторого времени насилие в больнице, соседствующей с тюрьмой, стало настолько серьезным, что тюремный полицейский участок придал ряд своих сотрудников в помощь больничному отделу безопасности. Но это лишь усугубило положение, так как лежавшие в больнице осужденные правонарушители совершенно не боялись парней (и девушек) в голубой полицейской форме. Полицейские решительно отказывались предпринимать какие-либо действия даже против тех, кто (как они лично наблюдали) ведет себя агрессивно или совершает насилие. Они словно бы следовали негласному распоряжению держать статистику правонарушений на низком уровне, как будто их главная обязанность — предотвращать рост этих показателей, а не самого уровня преступности. Сэр Роберт Пиль перевернулся бы в гробу[26].
Последней каплей для меня стал случай, когда медсестра, работавшая в отделении травматологии, рассказала мне, что ее ударил по лицу пациент — прямо на глазах у дежурного полицейского, который ничего в связи с этим не предпринял (лишь помешал больному повторить это действие). Он не арестовал ударившего и уж тем более не выдвинул против него обвинения.
Я направил письмо главному констеблю города[27], жалуясь на инертность его подчиненных и описывая случай с этой медсестрой.
В ответном послании он заверил меня в том, что его сотрудники имеют строжайшие инструкции арестовывать каждого больничного правонарушителя, совершающего насильственные действия, и предъявлять ему обвинение. По сути, он как бы утверждал, что случившееся не могло случиться. Получалось, что медсестра, видимо, лжет или страдает каким-то психозом.
Я не считал слова медсестры ложью, но, конечно же, не мог выступить в суде и заявить, что я точно знаю, что она рассказала мне правду. Обычный гражданин мало что способен сделать в борьбе с административными препонами, если только он не станет воинствующим активистом, ведущим агитационные кампании.
Тем не менее мое письмо главному констеблю принесло некоторые плоды, хотя, опять-таки, я не могу поручиться за то, что здесь имелась причинно-следственная связь. Примерно через три месяца по всей больнице стали появляться полицейские плакаты, информировавшие общественность о том, что если кто-нибудь нападет на сотрудника больницы на ее территории, то будет арестован и обвинен. Я счел это признаком того, что моя тогдашняя жалоба была оправданна. Но можно было (на основании вышеизложенных фактов) сделать и еще один вывод: главный констебль — беззастенчивый лжец; скорее политик, чем полицейский. Он явно больше стремился угождать начальству, чем охранять покой общества; увы, в наши дни эта черта присуща практически всем главным констеблям, для которых предотвращение критики важнее, чем предотвращение преступлений.
Возможно, эти полицейские плакаты были лучше, чем ничего, но их нельзя было назвать приемлемыми; однако они многое говорили о нашей нынешней правоохранительной системе. В них выражалась идея о том, что реакция на преступное нападение зависит от того, кто напал и на кого, а также от того, где произошло нападение. Выходило, что больничный персонал снова становится «законной добычей» преступников, едва ступив за территорию больницы.
Несомненно, создатель плаката на самом деле не имел это в виду (и отношение полиции к жертвам, конечно, далеко не всегда было буквально таким). Но ясно, что решимость полиции предотвращать и подавлять преступность и преследовать преступников отнюдь не была абсолютной.
Я впервые осознал это (вернувшись на родину после многих лет пребывания за границей), когда стал заниматься пациенткой, которая стала жертвой преступления, казавшегося мне — и ей — весьма серьезным. К тому времени я частенько оказывался в деликатном положении: по утрам, в больнице, мне приходилось беседовать с жертвами преступлений (поскольку многие мои пациенты относились именно к этой категории), а днем в тюрьме по соседству я беседовал с виновниками преступлений. Мне приходилось сдерживать свою естественную предвзятость, настраивавшую меня против этих преступников: я должен был стараться видеть в каждом из них личность, а не просто представителя презренного или презираемого класса.
Моей пациентке было за пятьдесят; она работала в магазинчике в одном из унылых кварталов (состоящих из бетонных многоквартирных башен), где обитает рабочий класс. Пространство между башнями продувается ветрами, словно аэродинамическая труба, а трава утыкана столбиками с табличками, предупреждающими, что детям запрещено играть на ней (особенно порицаются игры с мячом), ибо газон — удобство, которым должны наслаждаться все. В числе удобств, которым должны наслаждаться все, входили подземные переходы и пешеходные туннели под автострадами: этими удобствами наслаждались главным образом грабители и наркоторговцы. Так называемый культурно-спортивный центр являл собой бетонный короб (с подземным бункером), которому архитектор, неохотно решив сделать уступку эстетике, придал совершенно отвратительную форму.
Со временем я хорошо узнал эти башни — с их ледяными вестибюлями, с их окнами, забранными сеткой, с их лифтами, выстланными алюминием и пропахшими мочой, с их лестничными пролетами, которые усеяны использованными иглами и шприцами. Мне случалось посещать здесь пациентов, страдающих психозом и использовавших собственную мебель в качестве топлива, ибо им отключили электричество за неуплату; от музыки их соседей-растафари днем и ночью содрогалось все здание. (Мне довелось встретить двух арестантов, которым предъявили обвинение в покушении на убийство, потому что убийство казалось единственным способом найти управу на тех, кто включает эту громкую и навязчивую музыку, после того как вежливые просьбы в адрес соседей и апелляции к жилищному управлению не произвели совершенно никакого действия: власти попросту трусили.) Я знал жильцов, жаловавшихся на то, что их стены атакует черная плесень (в объемах, характерных скорее для научной фантастики), и получавших в ответ полное отрицание этого факта со стороны жилищного управления, пока я не написал письмо директору жилищного департамента города (похоже, департаментские чиновники более низкого ранга вообще не утруждали себя решением чьих-либо проблем). Я знал старушек, боявшихся выйти из дома, который постоянно был фактически осажден грабителями. Я знал чудаков, которые вообще не покидали свою квартиру на одном из верхних этажей и лишь иногда, как альпинисты, спускались по веревке вдоль стены здания. Я знал ревнивцев, которые волокли своих любовниц (якобы изменивших им) за волосы через всю комнату, так что нижние жильцы слышали ужасный шум. Я знал шизофреников, по ночам придвигавших мебель к двери, чтобы в квартиру не вторглись захватчики, и сооружавших причудливые устройства, чтобы отклонять лучи, которые направляли на них соседи. Это было словно бы место действия некоего современного «Сатирикона».
В магазин, где работала моя пациентка, перестали пускать детей из местной средней школы, потому что они воровали очень много товаров. С согласия директора школы этот магазин был объявлен запретной зоной для ее учеников (или, как сегодня принято выражаться в официальной среде, «учащихся»). Но однажды туда вошли три четырнадцатилетних мальчика, которые уже, впрочем, достигли габаритов взрослых мужчин лет тридцати.
— Сами знаете: вам сюда нельзя, — заявила им моя пациентка.
Но они отнеслись к ее словам не как к запрету, которого надо послушаться, а как к вызову. Один перепрыгнул через прилавок и принялся душить женщину, а двое других стали с хохотом набивать карманы. Моей пациентке показалось, что она вот-вот умрет, но парень разжал руки прежде, чем она потеряла сознание. Потом подростки убежали, и женщина вызвала полицию.
Полицейским удалось поймать мальчиков (что вообще-то довольно необычно). Они вынесли этим подросткам официальное предупреждение. Это-то и расстроило мою пациентку. Ей представлялось, что в тот момент ее жизнь подвергалась опасности (судя по ее описанию, так оно и было, поскольку душители часто заходят дальше, чем намеревались), но это весьма незначительное наказание, не дотягивавшее даже до уровня шлепка, заставило ее осознать, как мало государство печется о ее безопасности и даже о том, чтобы она не лишилась жизни. Получалось, что в глазах государства она — ничто. Хуже того, позже она встретила этих подростков на улице, и они стали открыто смеяться над ней, поскольку думали, что одержали над ней какую-то победу. Впоследствии она так и не вернулась на работу.
Я с уважением относился к полицейским — как к отдельным личностям. Большинство из них хотели как можно лучше выполнять свою работу, и большинство без лишних колебаний рискнули бы своей жизнью, чтобы спасти какого-либо члена общества, — конечно, если им это позволяет установленная процедура. Но полиция как организация (если не считать таких вопросов, как профилактика терроризма) находилась у нас в весьма плачевном состоянии. Главными констеблями выбирали тех, кто говорит гладко, а не тех, кто говорит искренне и прямо. Их работа во многом состояла в том, чтобы воздвигать всевозможные препятствия на пути у своих подчиненных. Но при этом они лишь выполняли приказы собственного руководства.
Однажды меня вызвали в один из ближайших участков, чтобы я осмотрел арестованного, который проявлял все признаки безумия. Я припарковался на улице прямо возле участка (откуда было отлично видно мою машину). Пока я осматривал этого человека в одной из камер, кто-то украл приемник из моей машины (разбив стекло): в то время это было еще легко сделать.
Обнаружив кражу, я вернулся в участок, чтобы заявить о ней. До сих пор помню, что мне сказал дежурный сержант: