— Ладно, пап!..Я хотел тебя еще спросить. Ты почти два года находился в Иране и видел, наверно, столько интересного…
— Коечто видел. Только не думаю, что это интересно, — отец нахмурил брови, и, видно было, что разговор этот ему неприятен.
— Почему ты никогда об этом не рассказываешь?
Отец как-то замялся, но после недолгого молчания заговорил.
— Ты извини! Я, наверно, должен. Но мне трудно вспоминать все, что связано с тем временем. Я не военный человек… Война как-то все во мне перевернула…Я женился, любил твою маму, родился ты, и я не был готов к такому близкому несчастью? Как-то разом все разрушилось, даже не разрушилось, а взорвалось и выбило всех из привычной среды… Я тебе читал Есенина, ты знаешь его некоторые стихи. По стихам можно судить о человеке. Это был чистый деревенский парень с очень тонкой, ранимой душой и нежным сердцем. Так вот, Горький сказал, что его погубил город, в котором он был чужим. Он растерялся, он оглох в непривычной среде. В городе ему было нечем дышать, как рыбе, выброшенной на лед. Так и со мной, хотя более точно сравнить меня с дикарем, которого отловили в джунглях и привезли в большой город. Иногда мне кажется, что все, что со мной произошло — это просто страшный сон, о котором надо забыть… Я знаю людей, которые живут войной. Они охотно рассказывают о ней, смакуя разные эпизоды из военной жизни. Я таких людей сторонюсь… Надеюсь, ты меня за это не осуждаешь?
— Ну что ты, пап?
— Но когда-нибудь я соберусь с духом и расскажу тебе все. Но только позже.
— Кстати, пап, наш директор сказал, что хорошо бы тебя пригласить на день Советской Армии, чтобы ты рассказал об Иране.
— Нет, — отрезал отец. — Нет, вопервых, потому что я только что говорил, вовторых, моя война, как ты ее называешь, была в какой-то степени секретна: я давал подписку о неразглашении, и мне никто не разрешит публично говорить даже об общеизвестных фактах. Отец даже привстал с табуретки.
— А откуда вашему директору известно о моей службе? — отец внимательно посмотрел на меня.
— Ему известно то, что всем известно. Что ты во время войны находился за границей, где выполнял специальное задание, и что в этой стране проходила встреча руководителей трех союзных держав, — покраснев под отцовским взглядом, сказал я, но что-то во мне запротестовало, и я с вызовом бросил:
— В, конце концов, ты мой отец, и я тоже хочу, чтобы все знали, что ты не сидел в тылу, когда все воевали.
— Ну ладно, ладно, — примирительно сказал отец. — Я сам поговорю с директором.
Я стал укладывать шахматы в янтарномалахитовую доску, отдельно каждую фигуру, любуясь в который раз ее тонкой резьбой. Шахматы эти мы берегли не столько как дорогую художественную ценность, сколько как память о счастливом исцелении генеральской дочери.
В тот раз отец так и не решился что-либо предпринять, чтобы вернуть дорогой подарок, но нашел случай, покрайней мере, поблагодарить генерала. Конечно, отец не преминул заметить, что Милу я лечил без всяких корыстных расчетов, и лучшая благодарность — это ее выздоровление. На что генерал cуxo сказал, что он иначе это и не воспринимает, а шахматы — лишь знак его расположения и элементарной человеческой памяти…
— Вова, — остановил меня отец, когда я встал, собираясь пойти на кухню, откуда доносился вкусный запах жареного лука.
— Подожди, раз уж мы заговорили о «моей войне»… Я хочу поделиться с тобой одним своим ощущением.
Я снова сел. Отец смотрел на меня, но было видно, что взгляд его обращен внутрь себя, и вряд ли он видел что-то перед собой.
То, о чем я расскажу, несомненно, тоже относится к необычным способностям человека, его психофизическим возможностям… Диверсия против нас была совершена, когда мы сопровождали груз через границу в нашу Туркмению. Колонна сразу встала, потому что диверсанты взорвали головную машину. Я со своим помощником, молоденьким лейтенантом, назову его Н., находился на заднем сидении «Виллиса». Вел машину наш шофер, старшина, туркмен Аман Сеидов. Услышав взрывы и увидев, что колонна стала, я хотел выскочить из машины, но не успел, «Виллис» тряхнуло, и все, казалось, утонуло в огне. Все дальнейшее ты тоже знаешь.
А теперь слушай. Я готов поклясться, что отчетливо видел снаряд, который прямой наводкой угодил в нашу машину. Раскаленная болванка лежала в машине, по ее стальной поверхности змеились огненные трещины, потом из них зловеще полыхнуло пламенем, а осколки начали медленно отделяться и плавно подниматься. И все это происходило бесшумно, как в немом кино. Куда-то исчез грохот взрывов, рев моторов, крики, пальба…