Любовь: история в пяти фантазиях

22
18
20
22
24
26
28
30
* * *

Мы могли бы представить, что постфрейдистский мир будет приветствовать все разновидности любви и сексуальности (или по меньшей мере благосклонно относиться к ним), поскольку общепризнанной целью психоанализа было увеличение «способности [пациента] любить»[226]. Отчасти это, безусловно, верно — сегодня для многих людей приемлемы однополые, трансгендерные и открытые браки. Как утверждает с дерзкой беззаботностью Лора Кипнис, любовь на всю жизнь — это мираж: «семейная пара — принудительная казарма для современной любви»[227]. Паскаль Брукнер предлагает разделять совместную жизнь и — если имеется такое желание — любовь и влечение за ее пределами[228]. Кое-кто делает выбор в пользу полиамории, вступая в романтические и сексуальные (либо близкие, но без секса) отношения с согласия всех их участников. Напротив, другие люди (похоже, в основном женщины) выбирают сологамию — «брак с самим собой», предполагающий в том числе и свадьбу, вдохновленную традицией: приглашения для семьи и друзей, поход к алтарю, обручальное кольцо, цветы, торт и свадебные обеты. Один из них, запечатленный в видеоролике на YouTube, гласит: «Заботиться о себе великолепной — практически, финансово и физически, поддерживать собственные творческие практики, питать свой дух приключений, больше рисковать в сердечных делах и погрузиться в личную траекторию индивидуальной трансформации, чтобы мне удалось помочь всем остальным проделать то же самое»[229]. Один из комментаторов этого частного видео сухо проронил: «Так как же прошла первая брачная ночь?» Фанни Хилл почти три столетия назад могла бы ответить на этот вопрос весьма решительно.

Тем не менее даже сегодня многие по-прежнему придают любви на всю жизнь большое значение. Критика современной любви у Жана-Клода Кауфмана, упомянутая в главе 3, дает надежду, что исторический конфликт между сопереживанием и страстью завершится в тот момент, когда люди научатся распространять безусловную любовь на своего партнера.

В романе Ларри Крамера «Гомики» (1978), горькой сатире на жизнь геев до начала эпидемии СПИДа, сперва кажется, что главный герой Фред Лемиш хочет вести жизнь гомосексуального Казановы. Но Казанове удавалось запоминать всех своих партнерш и получать удовольствие от каждой встречи, тогда как Фред, приступая к описанию многочисленных сексуальных контактов, «встревожен тем, сколько имен больше не связаны с воспоминаниями. Кем были эти Бэт, Иван, Томми, Сэм Джеллу… Слишком многие из двадцати трех, не говоря уже о восьмидесяти семи, были теперь неузнаваемы, и точно так же не удавалось вспомнить, сколько же у него было оргазмов — сто? двести? пятьдесят? двадцать три? — похоже, он был уже не в состоянии их сосчитать»[230]. Несмотря на жизнь, полную путешествий, сексуальных приключений, соперничающих с похождениями Нанны, и случайного секса в каждом новом месте, Фред жаждет настоящей любви, загородного дома, «счастливого будущего». Станет ли его друг Динки «тем единственным»? Стремясь понять, чего же он действительно хочет, Фред выворачивает себя наизнанку: «Нет, [любовь на всю жизнь] не обязательно должна оставаться фантазией. Я прихожу к мысли, что единственная фантазия — это Динки. Теперь он все меньше и меньше напоминает домохозяйку — или мужа». Но в дальнейшем Фред обнаруживает еще одно «стройное и молодое великолепие» и «снова влюбляется, снова погружается в фантазию… превращая очередного крошку в возлюбленного».

Фантазии о любви смешиваются и роятся — все они так притягательны. Фред жаждет взаимных обязательств и гармоничного единодушия идеального брака. В то же время для того, чтобы его жизнь обрела смысл, он должен быть одержим Динки или другим «юным великолепием», таким красивым, таким желанным и таким далеким. За всем этим кроется соблазн «следующего», ненасытное беспокойство, которое толкает Эрота к «Возбуждающему! Одурманивающему! К переменам, к которым влечет новый зов секса». К счастью для героя, в самом конце романа как-то случается, что «взгляд Фреда обращается к земле». Но избежал ли он тяги к фантазиям? Можно утверждать, что в итоге он просто обрел еще одну, сродни женитьбе на самом себе: «Я хочу измениться. Я должен изменить себя. Стать своими мамой и папой. Стать достаточно сильным для себя». Это тоже фантазия — фантазия о полной самодостаточности.

Ненасытная любовь оказывается сердцем тьмы — в ней живет угроза раскованного желания. Именно низость этой разновидности любви придает ей блеск бунтарской смелости, высекающей искры из «приличной» любви. Возможно, в этом и состоит ее цель, raison d’être [смысл существования — фр.], — это фантазия, которая разрушает и соблазняет других: дионисийское безумие древнего мира, похоть средневековых пороков, ненасытное Оно фрейдистов начала ХX века. А как обстоит дело в наше время? Сегодня, как и всегда, это способ экспериментировать, заново определять рамки приличий и играть с нормами. Платоновский Павсаний был возмущен мужчинами, которые любили женщин, средневековый священник Петр Дамиани был шокирован взаимной любовью между мужчинами, а герой ХX века Фред Лемиш встревожен собственной ненасытностью. Трудно предсказать, какой следующий рубеж предстоит преодолеть, но нет сомнений, что Находчивость и Нужда его обнаружат.

Заключение

Когда Матильда де Ла-Моль в «Красном и черном» сообщает Жюльену Сорелю, что он должен подняться по лестнице в ее спальню, она, в отличие от платоновской Диотимы, не имеет в виду, что ему необходимо возвыситься до добродетели. Героиня Стендаля просто хотела, чтобы Жюльен стал для нее таким же любовником, какой был у королевы Маргариты в XVI веке, — по меньшей мере так она себе это представляла. Но как только Жюльен вошел в ее покои, Матильда не ощутила ничего, кроме чувства обязанности. Она полагала, что должна исполнить свою роль — так и поступила. Но затем ее постигло разочарование: Матильда не чувствовала ничего, «кроме горя и стыда… вместо того упоительного блаженства, о котором рассказывается в романах». Жюльен, со своей стороны, тоже был обескуражен, ведь он «лелеял в своем воображении образ нежной возлюбленной, забывшей о своем существовании с того момента, как она составила счастье своего возлюбленного»[231]. Матильда не соответствовала этому образу — и все же они продолжали свои встречи, воображая, что влюблены, и планируя совместную жизнь.

Фантазии помогают организовать чувства и придать им форму — в противном случае они останутся в зачаточном состоянии. Дело не в том, что никакой любви нет в природе, — на самом деле она существует, но не является чем-то данным раз и навсегда. Привязанность, стремление, желание, гнев, ненависть, негодование, потребность, долг, честь, обида, презрение, горе, отчаяние, стыд, амбиции и расчет — все это может смешиваться друг с другом, формируя чувство, которое мы именуем словом «любовь», и лишь безразличие является ее полной противоположностью. Именно потому, что любовь столь сложна, мы пытаемся приручить ее c помощью категорий, одной из которых оказывается и само это ясное и лаконичное слово — «любовь». Все банальные высказывания о любви, прозвучавшие в начале этой книги, представляют собой очередные попытки дать ему определение и даже придать любви моральное значение.

Истории о любви содержат мощную кристаллизацию этого феномена, предлагая нам любовные сценарии и модели для подражания и раскрывая их преимущества. Фрейд называл влюбленность в переносе «чем-то нереальным», но даже он понимал, что в таком определении содержится лишь доля правды. Любые проявления любви подобны влюбленности в переносе, будучи основанными на наших чувствах, жизненном опыте и способах понимания всех этих вещей, включая наши фантазии. Нравится нам это или нет, но иллюзии — от детских игр до движения QAnon[232] — в значительной степени являются частью реальности, а воображаемое выступает для нас способом воссоздания смысла — а заодно и искусства — из скопления разрозненных элементов.

Поскольку фантазии о любви сильны, их можно использовать даже в качестве инструмента власти. Это легко обнаружить в случае той же Матильды с ее мелодраматической фиксацией на истории ее прародительницы: она присвоила представление о любви королевы Маргариты — и превратила судьбу Жюльена в судьбу ее возлюбленного. После казни Жюльена Матильда забирает его отрубленную голову и хоронит ее, до конца реализуя свою фантазию о королеве XVI века.

Сценарий, которому следовала Матильда, принадлежал только ей — он так и не получил признания в качестве некой универсальной истины о любви. Но многие любовные сюжеты с долгой историей продолжают оказывать влияние из поколения в поколение на протяжении длительного времени. Представление о любви как о поиске «другого я» столь же старо, как гомеровские поэмы. То же самое можно утверждать и о фантазии о любви как навязчивой идее, столь незабвенно воплощенной в непрерывных рыданиях Пенелопы и бесконечном страстном желании трубадуров. Представление, что любовь уводит нас из этого мира, восходит к речи Диотимы в «Пире» Платона и религиозному мистицизму Средневековья. Выступление Павсания на платоновском пире демонстрирует, что представление о ненасытной любви было хорошо известно еще в те времена. Однако тогда эта разновидность любви воспринималась как эротическое поведение богов — идеалом человеческой любви она оказалась лишь в момент, когда ее стали использовать против ограничений, налагаемых церковью и государством, а появление печатного станка дало возможность для ее повсеместного распространения. В отличие от этих сюжетов, широко распространенная фантазия о современной любви как любви, свободной от обязательств, проистекает из неправильного понимания истории и ошибочного представления об угнетении в прошлом.

Постепенно сквозь эти разрозненные фантазии проступают весьма разнообразные очертания истории феномена любви. Несмотря на то что в большинстве сюжетов, излагаемых мужчинами, они же и доминируют, женщины не были обречены на то, чтобы пассивно выслушивать мужские фантазии, — напротив, они разукрашивали, присваивали и переделывали их в собственных целях. Св. Перпетуя превратила придуманное Платоном трансцендентное восхождение в тяжкий путь мученицы за поколение до того, как Ориген заново сформулировал эту идею применительно к христианскому безбрачию. Когда Элоиза утверждала, что ей предпочтительнее стать шлюхой Абеляра, а не его женой, она отвергала просуществовавшее много столетий церковное учение, заявляя, что любовь следует свободно отдавать и принимать, а не связывать клятвами. Жанна де Монбастон, изобразившая монахиню, которая срывает растущие на дереве пенисы (см. ил. 8), запятнала церковь задолго до того, как Аретино заставил Нанну заниматься любовью со множеством всевозможных монахов и священников. Женщины-трубадуры любили столь же страстно и горько, как и любой поэт-мужчина тех времен. Мари де Гурне, энергично редактировавшая Монтеня, сделала все возможное, чтобы опровергнуть представление о том, что лишь мужчины могут быть друзьями в рамках традиции «другого я».

И все же в целом именно мужские голоса преобладают в западных фантазиях о любви — даже в том случае, когда женщинам принадлежит в них определенная роль. Мужчины доминируют в повествованиях о любовных обязанностях, наградах, страданиях и моральных ценностях. Именно они предлагают модели любви, которые явно или неявно призваны определять, кто кого любит, как долго и по каким причинам. Аврелий Августин поставил человеческую любовь в зависимость от христианского Бога. Церковь, где на всех уровнях иерархии доминировали мужчины, придала характер институтов библейским учениям, вписав их в брачные обеты. Платон оживил голос Диотимы, чтобы предложить собственное видение трансцендентной цели любви, а Казанова провозгласил удовольствия любви ее сущностью.

Тем не менее мужские голоса кажутся сильнее женских, возможно, лишь потому, что вклад женщин в историю, музыку, искусство и философию был преуменьшен. Вспомним, например, что некоторые стихи из цикла романтической поэзии Гёте «Зулейка» на самом деле были написаны его любовницей Марианной фон Виллемер. А по меньшей мере одна из наиболее оригинальных философских идей Абеляра, по-видимому, была впервые предложена Элоизой. И совсем нельзя исключать, что платоновская Диотима также существовала в действительности!

***

Древние греки поклонялись множеству богов и терпимо относились к разнообразным фантазиям о любви. Эти истории распространялись и, без сомнения, использовались в качестве ролевых моделей — подобно тому как во времена Гёте молодые люди, разыгрывая роль лишенного надежды любовника, носили наряд, в котором щеголял Вертер. Словом, эти сюжеты пользовались широкой популярностью в разные времена, поскольку их практиковали разные эмоциональные сообщества. Иногда они собирались воедино для исследования и обсуждения, как это было во время оживленной дискуссии на платоновском пире. Однако затем цветущая сложность древних эротических моделей была укрощена сокрушающей мощью Рима, а об их конце возвестил Август, подкрепив свои запреты законодательно. Несмотря на это, древние фантазии продолжали подспудное существование — так было даже во времена самых решительных попыток их искоренить, навязав единый стандарт фантазии о любви, который подразумевался в посланиях Павла и псевдо-Павла и постепенно закреплялся в каноническом праве. Но даже после того, как этот единственный любовный сюжет был кодифицирован в XI–XII веках, а церковь начала отправлять свою власть над брачными обычаями, которые ранее контролировались в границах частной жизни семей, пламя старых фантазий не угасло. Его раздували в академических аудиториях, искусно совершенствовали при дворах богачей, а простонародье приветствовало эти фантазии в своих непристойных фаблио. Кроме того, неверно полагать, что во всех церковных обителях доминировала лишь одна фантазия: экстатическая любовь Песни песней проникала в монастыри, где страсть к Богу развивалась почти тем же путем, что и тоска трубадура по своей даме. Конечно, в этой небольшой книге не получилось охватить все разнообразные фантазии о любви — в наше поле зрения попали лишь некоторые из них, причем западного образца, — однако они, несомненно, культивировались и в мусульманских, и в еврейских, и в «еретических» сообществах. Как мы могли убедиться, постепенно доминирующие фантазии распространялись, разветвлялись и принимали новые формы.

С появлением печатного станка, фрагментацией религиозных конфессий в эпоху Реформации, возникновением национальных государств и, как следствие, с появлением пространства для критики как церковных, так и политических институтов фантазии о любви, пышно расцветавшие в античном мире, смешались с христианскими идеалами или стали развиваться в решительной оппозиции к ним. Непочтительный Пьетро Аретино превратил необузданный секс в единственную форму любви, Мишель де Монтень прославлял дружбу со своим единомышленником Ла Боэси — но примерно в это же время в протестантских кругах обретение трансцендентности было связано с любовью к детям, а многие жители как католических, так и протестантских стран по-прежнему принимали традиционные брачные обеты. Страсти продолжали кипеть, и споры о любви одновременно представляли собой баталии о понимании природы Божественного. Таким образом, те же самые факторы, что обусловили одновременное активное развитие множества представлений о любви, заодно способствовали прекращению затянувшихся более чем на столетие религиозных войн.

Война и любовь? Два эти явления никогда не были чем-то совершенно противоположным — вопреки небезызвестному хиту 1960‐х годов «Занимайтесь любовью, а не войной». Взаимосвязи между властью, любовью и сексом, конечно же, были очевидны всегда — их исследовали еще Платон и Аристотель в своих трудах по этике и политике. В христианской культуре было закреплено послушание, которое по определению подразумевает иерархию власти — в монастырях, где монахи были «братьями», их аббат выступал «отцом», а Бог возвышался над всеми, а также в феодальных отношениях, в традиционных брачных обетах и в служении во имя любви, которую воспевали поэты. Связь между гегемонией и сексом была настолько укоренившейся, что после того, как европейцы завоевали Америку, они видели в ней женский образ добровольно отдающейся сладострастницы. У персонажей «Опасных связей» любовь превращается в оружие, размахивая которым можно манипулировать другими людьми. Правда, в рекламных слоганах типа «Вы просто влюбитесь в наши хлопья» слово «любовь» почти утрачивает свою силу.

Однако даже здесь любовь не исчезает начисто, ведь пылкие слова могут оставаться искренними, несмотря на всегдашний риск превращения в рутину и неверного употребления — либо же с их помощью можно и манипулировать, и быть искренним одновременно. Иной раз влюбленный и сам не вполне понимает, чего добивается: именно так Вальмон узнал, что любовь может обернуться против вас и нанести рану, даже если вы считаете, что вас защищают доспехи.

Сегодня мы являемся наследниками не только всего репертуара западных историй о любви, но и множества других — традиций любви, пришедших из Африки, Азии, Южной Азии и от коренных американских племен. Тем не менее людям легче придерживаться какой-то одной фантазии и позволять ей доминировать в их жизни. Элоиза была погружена в представление о любви, свободно отдаваемой и принимаемой влюбленными, чьи мысли выступают взаимным отражением. Данте в ранней юности нашел источник трансцендентности в Беатриче и никогда от него не отказывался. Муж «суперженщины» Марджори Хансен Шевиц настаивал, что даже несмотря на насыщенную карьеру она обязана заботиться о своем супруге. Рано овдовевшая Бесс Горник до конца жизни была одержима воспоминаниями о муже. Гёте воображал, что Фауст получил искупление за свою любовь к Маргарите и отказ от нее, поскольку в природе мужчины заложено стремление к «вечной женственности».