Четвёртая высота

22
18
20
22
24
26
28
30
Пусть ярость благородная Вскипает, как волна! Идёт война народная, Священная война!

А радио и газеты приносили каждый день такие вести, от которых становилось темно в глазах. Когда из репродукторов раздавались тонкие, падающие, как звонкие капельки воды, звуки позывных, у Гули замирало сердце. Она чувствовала, что сейчас скажут: «После долгих кровопролитных боёв наши войска оставили…»

— Мама, — сказала Гуля в один из таких тревожных и печальных дней, — подумай только: двадцатичетырёхлетняя лётчица-фашистка расстреляла на берегу моря в Анапе маленьких ребят! Тут даже имя её напечатано: Хелене Рейч…

Гуля отбросила в сторону газету и прикрыла глаза рукой. Нет, об этом и читать трудно, а уж представить себе — просто невозможно!

И всё-таки против её воли перед ней сама собой вставала ясная до предела, до самых отчётливых подробностей, картина того, что произошло.

Белый, мягкий, золотистый песок морского пляжа. Тёплые волны легко набегают на прибрежный песок и тихонько откатываются назад. Маленькие загорелые голыши, деловито нагнувшись, лепят что-то из влажного песка. По всему пляжу видны их белые панамки. Самые храбрые из ребят подбегают к морю и с визгом бегут обратно, когда за ними с шумом гонится седая от пены волна.

Детей приводят сюда каждое утро из всех детских санаториев, какие только есть в Анапе.

И вдруг в ярко-синем небе показывается самолёт. Он спускается всё ниже, ниже и неожиданно на бреющем полёте открывает огонь. Огонь по этим беззащитным голеньким крошкам!

Песок залит детской кровью. А самолёт, сделав своё дело, спокойно взмывает, как ястреб, и скрывается за облаками.

Гуля старалась не думать больше о том, что произошло на солнечном морском берегу, и не могла не думать. Какова она — эта Хелене Рейч? Наверное, белокурая, с голубыми глазами, может быть, даже красивая…

Но как же стало известно её имя? Значит, самолёт удалось сбить? Хорошо бы, если бы это было так.

Но ведь сколько ещё таких же, как она, носится над советской землёй, готовя смерть нашим детям!

А осенью, в один из тёмных, дождливых дней, радио из Москвы донесло страшные слова: «После многодневных ожесточённых боёв наши войска оставили Киев».

Гуля пролежала в постели целый день.

С тех пор, стоило ей только закрыть глаза, она видела перед собой Киев, своё детство, свою юность.

Это всё ещё было так близко, что Гуле минутами казалось: если сильно захотеть, всё может вернуться, как случалось в детстве, когда снился плохой сон. Бывало, подумаешь во сне: пусть всё будет опять хорошо! Повернёшься на другой бок — и вместе с тем повернётся по-другому и сон.

Гуля старалась не думать о Киеве. И не могла не думать о нём. Сердце холодело у неё, когда хоть на минуту она представляла себе, что у них в квартире, в её комнате, хозяйничают фашисты, что весной снова зацветёт перед окном акация и будет цвести при фашистах, что всё так же величаво и широко разольётся Днепр и всё так же будут отражаться в Днепре тополя у водной станции. У той самой водной станции, которую они с Сергеем так любили и называли «наш речной дом». И Гуле вспомнился солнечный и ветреный день на Днепре. Они вдвоём плыли на лодке, тренируясь перед летними соревнованиями. Вдали шёл, вздымая тяжёлые волны, большой белый теплоход.

Кивком головы Гуля показала в ту сторону, откуда бежала к ним волнистая рябь. Сергей понял её без слов. Улыбаясь, он налёг на вёсла, и лодка быстро побежала к высокому, как дом, борту теплохода. Крутая, упругая волна подняла их на своём хребте, и целый дождь мелких брызг обрушился на их головы и плечи.

Так, покачав их, словно на качелях, огромный теплоход ушёл своей дорогой, а они с Сергеем опять повернули к водной станции, мокрые с головы до ног и счастливые, как дети.

В тот же вечер они вдвоём долго бродили по тихим окраинным улицам, залитым неподвижно-голубым светом луны, и Сергей читал Гуле стихи о любви.

— А теперь почитай о чём-нибудь другом, — попросила Гуля.