Аистов-цвет

22
18
20
22
24
26
28
30

Едем, едем на свою землю.

Дорога из Будапешта на Карпаты не легка. Едут люди в поезде, кто как смог примоститься: кто в тамбуре, а кто и на крыше. В точности так, как это было в России. И, наверно, везде так, где идут войны, где идет борьба. Но нам еще повезло. В этой тесноте вагонной мы заполучили место возле окна, где можем видеть мир и раздумывать над ним. И душа наша тихонько отходит от громких митингов и звона революционных песен, от шума будапештских улиц. А усталость последних дней не идет пешком, а везут ее теперь словно богатую пани. И так легко оттого, что она уже словно бы сама по себе, не тащит к земле твои ноги.

Янош припал к окну, так и светится надеждой: скоро, скоро встретится он со своей любимой.

Я сижу, напрягся, жду тихой беседы с Ларионом про Улю. Как раз теперь бы наговориться. А Ларион…

Когда распростерлась за окнами поезда венгерская даль с ее видами, такими же, как на Украине, на него напала такая тоска, что, казалось, никакая сила не разомкнет его губ.

Понимал я, что делается в его душе. Потому что нет страшнее тоски, чем тоска по своему дому, по своей земле. А за окном все говорило ему об Украине. Но ее не было, а плыла вокруг венгерская земля с редко разбросанными по ней островами богатых хозяйств, обсаженных высокими тополями. И, должно быть, больше всего эти тополя и равнина переносили Ларион а в родные места. Очень, очень венгерская земля лицом похожа на украинскую, ту, что над Ворсклой, над Днепром. Потому, наверно, и грустил Ларион. Когда еще он вернется… Едет в неведомый ему край — в горы, кто знает, может, и жизнь ему там придется отдать.

А я, глядя на него, любуюсь его черными, будто нарочно загнутыми кверху, ресницами над синими глазами, в точности такими, какие были у Ули, и ровным, словно выточенным, носом, и белым, но уже чуть посмуглевшим от мартовского ветра лицом.

Разве не судьба в ответ на мою тоску по Уле поставила его на моей дороге, чтоб радовать меня этими чертами, разбудившими в сердце любовь?

За окном земля уже была совсем очищена от снега. Кое-где пробивалась первая зелень.

— Вот это мы, — показал я глазами Лариону на эти буйные всходы. — Мы — первые ростки мировой революции. А там, на твоей земле, они еще дружнее поднялись.

Говорю ему эти высокие олова и сам дивлюсь, что я уже так, как Уля, как Кароль, говорить научился.

Ларион оторвался от окна и, облив меня синевой своих глаз, на диво мне засмеялся.

— Так, Ларион, любила говорить Уля. И я тебе так, видя твою грусть, говорю. Есть, оказывается, в этих словах большая сила. Ты такой опечаленный, так засмотрелся вдаль, а вот — развеселился. Чувствую, куда ты тянулся думой, Ларион. На свою землю, к своей хате, к своей девушке. Ой, ой! А как мне он в мыслях виделся, мой родной край, когда был я у вас в неволе! Не раз такая тоска, такая грусть меня одолевала, что все вокруг хотелось с корнями вывернуть. Что наделали войны с жизнью человеческой, куда людей позакидали. Да выходит, что без них и там у вас, и здесь у нас никак дело не дошло бы до революции. И еще получается: не встретился бы я с Улей, с твоей сестрой. — И достаю из своего австрийского мундира памятную для меня карточку и показываю Лариону. — Узнаешь, кто на ней?

До этого я все так разговаривал с Ларионом, чтобы не выдать своего сердца. И Яноша просил пока еще не выдавать эту мою тайну. Тут у меня был и свой расчет: хотелось побольше узнать про Улю, раз уж мне так повезло — встретился с ее братом. Гожусь ли я ей в пару? Думает ли она обо мне так, как я о ней?

Но любовь, что засветилась в сердце, хочет жить верой, что она не без ответа. Да и был ведь у нас с Улей поцелуй в березовой рощице в Харькове. Не верю, не может Уля раздаривать их легко, без любви. А может быть, она просто хотела вернее склонить меня к тому делу, за которое сама борется?

Вот какие думы и догадки обступали меня, пока Ларион дивился, глядя на Улино лицо.

— У тебя была, Юрко, эта карточка, и ты так долго ее мне не показывал? — насмотревшись на сестру, покраснел Ларион. — А я думал, что ты такой открытый, как небо над нами. Выходит, скрытный ты какой-то.

Я понимаю его боль: все-таки неладно получилось, что я постеснялся сразу ему карточку показать, и потому хочу перевести разговор на шутки.

— А я ее, Ларион, придерживал как раз до той минуты, когда тебя будет разъедать тоска по дому. Что ни говори, а я угадал. И развеселил тебя немного, парень, развеселил. Вот ты вспыхнул, как огонь, и от тоски своей хоть немного, а все-таки отступился. Спасибо говорить должен, а не сердиться. А мы, горцы, все немного скрытные. Сколько среди наших гор есть незаметных на первый взгляд ущелий, обрывов и стремнин, сколько тропинок. И неба много, а солнце не всегда увидишь. Только тогда все получишь, как взойдешь на зеленую половину. А наша природа отразилась и в нашей натуре. Но вся эта скрытность идет не от зла, а больше от стеснительности.

Да вижу, сколько ни шучу, как ни заговариваю Лариона, в глазах его стоит одно: смотрит на меня вопросительно, а за моими словами другое что-то видит. И это меня так пронимает, что куда и делось мое напускное веселье, и вырывается то, настоящее, что у меня болит.