Аистов-цвет

22
18
20
22
24
26
28
30

Мы заплакали, и с той минуты оставшиеся вещи нашего рода уже по-иному смотрели на нас. Обливая эти остатки своими слезами, мы связали их в узелок и больше ничего не распродавали. И люди больше не выманивали у нас, и ничто из нашего добра не пропадало, когда мы оставляли его на нарах, уходя бродить по городу.

Теперь мы принадлежали самим себе и улице. Никто о нас не печалился — где мы ходим, как добываем себе на жизнь. И в этом была своя прелесть: свобода, свобода, что хотим, то и делаем. Но, воспитанные добрыми традициями своего местечка, мы тогда еще не дошли до того, чтобы что-нибудь украсть. Даже и мысли об этом не допускали. Так вели себя, наверно, все первые беспризорники. Только просили. Я подметила, что копеек нам падало в руку гораздо больше, если я рассказывала о наших скитаниях по военным дорогам. Войны со всеми ее батальными сценами я не видела, потому что в наше местечко и во Львов русская армия вступала без боев, а когда отступала, то мы, убегая, опередили ее. Но я видела, что мои истории про войну без боев куда меньше производили впечатления на киевскую публику, и тогда, разумеется, нам перепадало меньше копеек. Поэтому я начала рассказывать уже о том, что видела и чего не видела. Складывала истории про войну так, как хотелось тем, кто собирался вокруг нас. Иванко обходил людей с протянутой кепкой и просил платы. Слушаете истории, значит, платите деньги, так говорили его сомкнутые губы и весь его вид.

И опять на киевских улицах в жизнь мою вошли глаза. Это уже были не скользкие маленькие блекло-серые глаза человека, в мыслях которого было что-то скверное, глаза, которые пронизывали страхом и отвращением. Нет, это были глаза какого-то юноши, слушавшего на одной из киевских улиц мои рассказы про войну. И он не отошел с облегчением от нас, бросив копейку в сиротскую руку, как делали другие, а заинтересовался нашей судьбой. И этот юноша подобрал нас и устроил в приют по Кузнечной улице, 93. Это был так называемый карантин, куда направляли бесприютных детей с улицы. Оттуда их распределяли, кого куда.

Так начались наши с Иванком скитания по приютам, а потом по детским домам. Сначала я попала в Татьяновский на Марино-Благовещенской улице, 82. В 96-м доме по той же улице был приют для мальчиков, туда направили Иванка. С нами путешествовал узел с материнскими и отцовскими вещами, который был сначала при мне, поскольку я была старшей. Но подушку из дома мы разделили на две. Так посоветовала мне сделать одна няня и сама же сшила наволочки.

Вдвоем с нею мы проведали Иванка, вручив ему эту памятную подушечку из дома.

— Это радости и слезы твоей мамы. Пусть согревают тебя, Иванко.

Добрые люди!.. Какое это счастье, если чье-нибудь слово может прожить в сердце доброй памятью целую жизнь.

С тех лет образ нашей воспитательницы Ольги Викторовны Будде теплым лучом прошел сквозь мою душу. Как для художника на всю жизнь запоминается его первый учитель рисования, так и для осиротевшего ребенка, попавшего в детский дом, запоминается воспитатель, сумевший своим взглядом, добрым словом, всем своим поведением согреть сердце сироты. Ольга Викторовна была фребелистка[28].

Молоденькая, с постоянной приветливой, ласковой улыбкой и с бархатным блеском больших синих глаз, она вводила в нашу жизнь столько хороших незнакомых песен, игр, веселила, скрашивала наше сиротство. Водила с нами хоровод вокруг елки, рассказывала сказки, подслушивала наши мечты и находила слова, которые не давали им погаснуть. Меня она звала «Гася», как называла моя мама. И для нас она была матерью и старшей сестрой, умела стать и подружкой, которой не стыдно было рассказать что-нибудь интимное.

Сколько лет прошло с того времени, как мы с Ольгой Викторовной расстались. Целая жизнь. И вот встретились в 1961 году на улице Коцюбинского. Оказывается, она жила рядом, около меня. Хоть и изменили нас годы, все же узнали друг дружку.

— Ольга Викторовна!

— Гасю!

И это мое имя, произнесенное ею так, как произносила мать, сразу поставило возле меня мое детство, скрашенное Ольгой Викторовной — моей первой воспитательницей.

А вот брат мой Иванко на первой своей приютской дороге не встретил сердца, которое сумело бы заглянуть в его душу, ущербленную скорбью, драмой нашей семьи. Иванко невзлюбил воспитателей, а они — его. И это не могло не сказаться на дальнейшей его судьбе.

В 1917 году, накануне Октябрьской революции, мальчиков и девочек свели вместе. И в Святошинском приюте мы с Иванком были уже вместе. Но там не было возле нас Ольги Викторовны или подобных ей воспитателей. Мятежный Иванко не хотел учиться, проказничал, не слушался воспитателей. Но хорошо рисовал и лепил, любил собирать бродячих собак, играл с ними, учил их всякой всячине, и они его слушались и любили. У воспитателей Иванко был на последнем счету. И если на кого-либо из детей напускались за шалость, то говорили: «Ты хочешь быть таким, как Турчинский?» Иванко от этого становился еще более непослушным.

В тот памятный день, когда революция снесла Николая Второго с престола, заведующая приютом — жена царского полковника — поставила нас на колени перед портретом царя, заставила молиться, а потом петь «Боже, царя храни». Но Иванко не стоял тогда на коленях перед портретом царя, а был в лесу и веселился там со своими собаками. Теперь Иванка перед детьми начали выставлять, как преступника. На него показывали пальцем, дети не хотели с ним играть, а он еще больше бунтовал, словно рад был тому, что стоит первым из первых на виду у воспитателей. Как горько было об этом знать мне: ведь меня ставили в пример, я считалась хорошей девочкой, а Иванко, Иванко… его вскоре отправили в дом для трудновоспитуемых детей. Начались реорганизации. Я после этого побывала в детдоме в Пуще-Водице, на Степановской, потом снова на Кузнецкой, 93. Сколько, сколько прошло приютов и детдомов через мою и Иванкову судьбу!

Когда я была в детдоме, который называли первой бурсой, он помещался на нынешней улице Октябрьской революции в доме бывшего института благородных девиц, Иванко сбежал из своего детдома и ходил уже по Киеву беспризорником.

Что гнало детей на улицу из детдомов? Голод, а Ивана и скорбь по родителям, его ненависть к воспитателям, их отношение к нему. Об этом признался он мне, когда стоял оборванный, нищий на дворе перед нашей бурсой, прося устроить его в наш детский дом. Из того, где был, ушел: не понравились воспитатели ему, и еще хотелось найти маму и всех, кого не застал, когда вышел из больницы. Потому и ходил по беженским лагерям, и вот пришел к сестре.

Иванка в нашу бурсу не приняли. Его удалось устроить в детский дом на Сырце, а оттуда перевели в детский дом на Лукьяновке.

А дальше нахлынули события, они разлучили нас надолго, пока не пришел тридцать девятый год, который привел меня на родную улицу, где я услышала, что брат жив. Родной брат…