— Позови тетушку Тенни! Я побегу за ней! Я…
Но Маккаслин и ухом не повел; не оглянулся и чужак на голос, и оба продолжали разговор, точно мальчика не было в комнате:
— Раз у тебя все, как вижу, улажено, — сказал Маккаслин, — то зачем же испрашивать мое согласие?
— Я не испрашиваю, — сказал негр. — Я признаю ваш авторитет лишь постольку, поскольку вы признаете свои обязательства перед ней как перед членом семьи, которой вы глава. Я не прошу позволения. Я…
— Довольно, хватит! — сказал Маккаслин. Но негр и не запнулся. Он не то чтобы не обращал внимания или не расслышал Маккаслина. Но он занят был — не самооправданием, не извинением, а просто уведомлением Маккаслина, и уведомить надлежало непременно и безотносительно к тому, слушает Маккаслин или нет. Было так, точно чужак сам с собою говорит, удостоверяется, что слова прозвучали вслух. Он с Маккаслином стояли выпрямясь, лицом к лицу — не вплотную, но поближе, чем на фехтовальном расстоянии; и не повысив тон, не сшибаясь голосами говорили они, а лишь сжато и жестко:
— …извещаю, ставлю вас заранее в известность, как главу семьи. Делаю это как порядочный человек. Кроме того, вы по-своему, насколько позволял ваш кругозор и воспитание…
— Хватит, сказал я, — произнес Маккаслин. — И чтоб тебя здесь не было. Уходи до наступленья ночи. Уходи.
Но еще минуту тот не двигался, созерцал Маккаслива бесстрастным, ровным взглядом, словно наблюдая в зрачках Маккаслина крохотное отраженье своей гордой позы.
— Да, — проговорил он. — В конце концов, это ваш дом. И вы по-своему… Но все равно. Вы правы. Хватит и сказанного. — Он повернулся к дверям; помедлил, но лишь мгновение, говоря уже на ходу: — Не тревожьтесь. Я ее не стану обижать. — И ушел.
— Но как она с ним познакомилась? — воскликнул мальчик. — Я о нем и не слыхал ни разу! А Фонсиба сроду никуда не ходила отсюда, кроме как в церковь…
— Ха, — сказал Маккаслин. — Даже родители только впоследствии, когда уже поздно, узнают о том, как их семнадцатилетней дочке привелось спознаться с человеком, который и женится на ней тоже, если у нее звезда счастливая.
И утром их обоих уже не было — Фонсибы тоже. Больше уж Маккаслин ее не видел; не увидел Фонсибу и он, Айзек, потому что женщина, которую он наконец разыскал пятью месяцами позже, была неузнаваемая, незнакомая. Он повез с собой третью часть того трехтысячедолларового фонда — золотыми монетами, спрятанными в нательный специальный пояс так же, как год назад, когда понапрасну ездил в Теннесси на розыск Тенниного Джима. Муж Фонсибы оставил у Тенни какой-то адрес, а месяца через три пришло письмо, написанное им же, хотя Алиса, жена Маккаслина, обучила Фонсибу грамоте, и письму тоже немного. Но почтовый штемпель на конверте не соответствовал оставленному адресу, и он поехал — по железной дороге, покуда не кончилась, затем дилижансом, затем в наемной тележке и снова поездом, — теперь уж он был путником опытным и сыщиком опытным, а на сей раз и удачливым, ибо новую неудачу допустить было нельзя; ползли, ползли мимо бесконечные декабрьские пустынные и слякотные мили, и ночлег сменял ночлег в гостиницах, в придорожных бревенчатых трактирах, где, кроме стойки, ничего почти и не имелось, и в домишках у чужих людей, и на сене в глухих сеновалах, и нигде он не смел раздеваться из-за потайного своего золотого пояса, подобно евангельскому волхву, скрытно едущему в Вифлеем с дарами[29]; и даже не надежда вела его, а одна лишь стиснувшая зубы решимость, он твердил себе:
— Неужели вы не понимаете? — воскликнул Айзек. — Неужели не видите? Весь наш край, весь Юг проклят, и на всех нас, кого он родил и вскормил, на белых и черных равно, лежит это проклятие. И пусть именно мой народ принес проклятие на здешнюю землю, но потому-то, возможно, как раз его потомки смогут — не противостать проклятью, не бороться с ним — но, может, просто дотерпеть, дотянуть до поры, когда оно будет снято. И тогда придет черед для вашего народа, потому что наш черед упущен. Но не теперь. Не сейчас еще. Неужели вы не понимаете?
Хозяин хибары стоял в своей неизношенной, все еще пасторского вида одежде, хотя и не столь уже новой, заложив палец между страниц книги, — храня место, до которого дочел, — а в другой, нерабочей руке держа очки без стекол, точно дирижер палочку, и городя свою звучную, размеренную околесицу несбыточной надежды и безмерного безумия:
— Ошибаетесь. Проклятие, принесенное вами, белыми, уже снято. Оно отменено и аннулировано. Пришла новая эра, посвященная, как и замышляли наши отцы основатели, свободе, воле и равенству всех[30], и для всех страна будет новым раем земным…
— Свободе от чего? От труда? Земным раем — вот это? — Он сделал рукой резкий охватывающий жест, и в сырой, холодной, просквоженной, промозгло пахнущей негром убогой комнате обоим словно бы увиделась вся целокупность пустых полей вокруг них — без плугов, без семян, без огорож от скота, которого нет ни снаружи, ни внутри конюшни или хлева, коих тоже нет. — И это уголок земного рая?
— Вы приехали в худую пору года. Зима. Кто же зимой хозяйствует.
— Так. И, разумеется, пока земля непахана, жене ни пищи не надо, ни одежды.
— Я получаю пособие, — сказал хозяин. Сказал таким тоном, каким возвещают:
— Одиннадцатое, — сказал он. — Еще впереди двадцать дней. Как проживете эти дни?