— Так не имеете ли кого-нибудь знакомого?
— Да кого же знакомого? — задумался Плюшкин. — Все мои знакомые перемерли... Ах, батюшки! Имею! — вскрикнул он. — Знаком сам председатель! Уж не написать ли ему?
— Ну конечно, к нему.
— Такой знакомый! Однокорытники! По заборам лазили! В школе приятелями были!
По деревянному лицу Плюшкина скользнул вдруг какой-то теплый луч, на мгновение выразилось какое-то бледное отражение чувства... Затем лицо его снова стало таким же и еще пошлее... Он стал торопливо заглядывать на стол, под стол, шарить и искать чего-то, наконец, нетерпеливо закричал:
— Мавра! Мавра!
На зов явилась худая, плохо одетая женщина.
— Куда ты дела, разбойница, бумагу?
— Не видывала я, барин, ее, ей-богу, не видывала.
— Врешь! По глазам вижу, что подтибрила!
— Да на что ж бы я подтибрила. Ведь я грамоте-то не знаю.
— Пономаренку снесла. Он маракает, так ему и снесла.
— Э-ва! Не видел пономаренок вашего лоскутка.
— Вот погоди-ка: на Страшном суде черти припекут тебя за это железными рогатками.
— Да за что же припекут, коли я не брала и в руки четверки.
— Припекут, припекут тебя черти! Вот тебе, скажут, мошенница, за то, что барина обманывала!
— А я скажу: не за что. Ей-богу, не за что, не брала я... Да вон она лежит. Всегда напраслиной попрекаете!
Оглянувшись, Плюшкин увидел точно четверку бумаги и, пожевав губами, произнес:
— Ну что ж ты расходилась так: экая занозистая. Поди-ка, принеси огоньку, запечатать письмо. Да свечу не зажигай, а принеси лучинку.
Мавра ушла, а Плюшкин, севши в кресло и взявши в руки перо, стал ворочать на все стороны четверку, придумывая, нельзя ли отделить от нее еще осьмушку, убедившись наконец, что никак нельзя, всунул перо в чернильницу с какой-то заплесневевшей жидкостью и стал писать...