Духовидец. Гений. Абеллино, великий разбойник

22
18
20
22
24
26
28
30

Если же ты и потом будешь иметь склонность к идиллической, уединенной жизни, приди тогда в эту рощу и сокройся в недвижном сумраке прохладных гротов. Посреди освеженной ночной прохладой зелени часто будут поражать тебя воспоминания былых дел; ты переживешь их вновь и вновь не менее отчетливо и в своих добродетелях забудешь о порочности своего столетия. Все сделается воспоминанием, приносящим удовольствие; свиток его будет разворачиваться в твоей памяти, вечно нов и вечно изменчив.

— Вольно тебе пророчествовать, отец; дух мой понимает тебя, но сердцем я не могу понять, что же делает тебя счастливым. Но ты обладаешь опытом, и потому я — умолкаю.

— Ты постигнешь это позднее, Карлос; тогда почувствуешь ты, что радость избегает нас, если мы ее ищем; но она приходит к нам, когда мы ее не зовем, и дарит неожиданно восторги посреди трудов и скуки, однако она ускользает от насилия и притязаний собственника.

— Мне знакомо это чувство.

— Оставайся здесь и стремись к радости. Расчленяй все вещи и исследуй, что они тебе дают. Ничего, кроме скуки и отвращения. Работай против этого. Стремись к познанию. Не старайся предугадать, насколько понравится тебе тесное знакомство с каким-либо обстоятельством, но бросайся ему навстречу не задумываясь. Что не принесет тебе удовольствия во время работы, то окажется прибытком, сохраненным в кубышке, когда ты уже будешь у цели.

Но чем ты наполнишь сейчас свое одиночество? Сумеешь ли ты слить в прекрасное единство те долгие часы, когда обстоятельства будут препятствовать твоему удовольствию? Твой опыт еще не обратился в науку. Потрудись усвоить себе некоторые человеческие познания — и ты почувствуешь, что тебе многого еще не хватает. Но истинное познание есть то, которое дух наш удерживает своей прирожденной силой[174] и которое охраняет наше уединение от недовольства и уныния и сопровождает нас при каждом занятии, неизменно вдохновляя и веселя, и в каждой горести предоставляет нам надежное, всегда готовое нас принять убежище.

Я чувствую, что ты прав, любезный отец. Все, что я пережил, обусловлено либо случаем, либо необходимостью, и познание еще не выпестовало мой опыт в единое целое. Но стоит ли труда стремиться к страданиям, чтобы обрести науку? Не лежит ли уже теперь подле нас источник прекраснейшего, возвышеннейшего познания?

— Да, это так. Но, чтобы его найти, должен ты прежде научиться исследованию, ведущему к его постижению, должен пройти долгие предварительные упражнения, напрягающие все твои силы, и обрести твердое умение видеть возвышенное даже в малом и быть верным красоте там, где она обитает. Несчастье, которого ты стараешься избежать, собственно, не так уж и дурно. Не будь же отныне должником, действуй осознанно, и пусть все твои действия будут обоснованны. Радость обретается и в горести; встреча с возлюбленными умершими исторгает слезы наслаждения, и в созерцании прошлого возвращаются содрогания тоски вместе с бальзамом покоя в человеческое сердце. Страдания, которые облагораживают душу через напряжение всех ее сил, становятся прибытком для человечества. И если мы почти у цели и погребены в природе с нашими скорбями и обманутыми надеждами, то одно из ее явлений может принять участие в нашей горести, и тогда растворяется горечь сердца в некой тайной грусти, которая возвышает каждое наше чувство, каждую радость, и, часто уже на краю пропасти времен, познает и уловляет каждый миг довольства, который, возможно, в противном случае затерялся бы в толпе бесполезно протекших лет. Короче говоря, жизнь в тишине и покое лишь тогда исцеляет и радует, когда она проистекает из действия вышней силы, когда мы ей можем предъявить любезный отблеск уже испытанных возможностей, и она доставит из прошедшего некое зеркало, в котором ясно и возвышенно преображаются пред нашим удовлетворенным взором вереницы вновь обретенных дней. Никто не может быть счастливей старика, который обладает мудростью. В дни своего покоя созерцает он полноту довольства, его благодарное, насытившееся воображение окутывает все протекшие деяния мягкостью и красой; дурное позабыто, осталось только доброе, мир является ему другом, и спокойное осознание собственных дел становится венцом довлеющего в самом себе бессмертия.

Беседы наши повторялись безбурными ночами, после утомительного дневного труда, в овеваемой ветром ночной тени, при игре лунного света в ручье. Философия будущего прокрадывалась в мой ум, в то время как я намеревался черпать сполна из настоящего; наблюдение текущего момента начертывало для меня непосредственные указания для сходных событий; я научился скупо расходовать свое время и использовать его для необходимых дел; я перестал страшиться случая[175], стремясь подчинять его себе. И вскоре я приобрел способность видеть мир как игру вокруг мелочей, где безразлично, пробуждаешься ты, чтобы выиграть или чтобы проиграть, и где можно радоваться лишь собственному искусству и ловкости и сокрушаться лишь о собственных ошибках.

Работа в саду занимала и развлекала нас в течение всего дня, — все спорилось в наших руках; мы радовались произрастанию наших насаждений и плодам, которые они нам приносили. Вечера освящались покоем и мудростью. Под сенью бузины обретали мы прохладу, стесненное дыхание вечернего воздуха навевало некоторую мечтательную печаль, но нежное журчание источника и зеркальный блеск пруда поодаль утешительно смягчали ее.

Душа отшельника изливалась предо мной все откровенней и свободней. Как только он понял, что я не прочь отчасти усвоить его миросозерцание, он перестал скупиться на слова. Хотя мой хозяин не сообщал мне ничего определенного о своем прошлом, я узнавал о нем из тысячи черточек, проистекших из его влияния, и почувствовал, что тут были причины для возникновения и развития событий, имевших значительные последствия. Я читал разборчиво в его речах, как великая душа способна воспитать самое себя, как пламенно она торопится пройти все созвучия радости и горя, как она черпает из всего и тихо, неприметно использует скользящие мгновения для многих часов и лет. Судьба бросала его от одного переживания к другому и от одного события к другому, и все же в определенный миг обрел он себя, и миг этот он обратил ко всецелому размышлению, неколебимый в своем равновесии, беззаботности и радости. Спокойно скользило его праведное, добродетельное сознание по потоку времени, принадлежащему счастливой или горестной Вечности. Несомненно много для него! Без друзей, вдали от равных себе взрастил он рай в собственном сердце, создал для себя из себя самого веселое и утешительное общество, был всегда своим вернейшим другом и не нуждался ни в ком, помимо самого себя.

Таков был человек, который называл меня своим сыном и как своего сына подготовил для нынешней и для будущей жизни, несмотря на все невзгоды и даже на счастливые случайности, что властвовали над моим слабым сердцем еще более, чем несчастья. Чего меня не могли бы лишить все жизненные ураганы, смог бы я потерять от тихого дуновения радости.

Но эта философия моего учителя проложила путь в мое сердце лишь спустя некоторое время и только после того, как он смог использовать все мои маленькие страсти к их преимуществу, поскольку одна из них требовала стремлений и неустанной деятельности, а другая — полного, приносящего наслаждение покоя. Я чувствовал себя уставшим от жизни, чтобы желать ее продления ради трудов, и, подкупленный тихими удовольствиями моего нового, спокойного существования, желал бы я жить не столь долго, но спокойно, радостно, без внезапных перемен. Все, что мне предсказал отшельник, а именно уныние и недовольство, не могло овладеть мною вскоре после всеохватного опустошения, пора жизненного расцвета вернулась ко мне вновь, еще более прекрасная благодаря моему опыту, благодаря долгой чреде обманутых надежд и поневоле сдерживаемых страстей и желаний.

Мы прерывали работу в саду, которой были заняты целый день, лишь изредка, когда к нам заходили странники, чтобы освежиться и отдохнуть. Мы делились с ними всем, что имели, и через это вновь вкушали наслаждение. Порой в нашей хижине бывало как в пору золотого века[176], скромные трапезы составляли плоды из нашего сада, дополненные прекрасным хлебом, который нам ежедневно привозили из ближней деревни, и собственным вином из возделанного нами виноградника. Мы имели для нашего стола молоко от двух коз и отменный на вкус мед из нескольких ульев. Все это тем более казалось принадлежащим нам, поскольку создавалось собственными трудами, и радость наша только возрастала, когда выпадала возможность поделиться произведением наших рук. Мы непринужденно беседовали с путниками, наше гостеприимство и дружеская теплота располагали к доверительности, и в благодарность они делились с нами повествованиями о своей жизни. Трудно представить, сколь много послужило моему образованию обхождение с представителями самых разнообразных сословий и характеров, сколь много правил извлек я с помощью старца из этих жизнеописаний, которые впоследствии сослужили мне добрую службу, и как возрастало мое довольство собственной судьбой, когда я созерцал других небезутешными даже в более болезненных и удручающих обстоятельствах.

Более того! Мой старый хозяин был пророком для всех окрестных жителей. Его любовь к людям, его опытность прославили его по всей округе. Он помогал как мог и чем мог, и, по обыкновению, очень удачно. Два дня в неделю он посвящал этому занятию — в прочие дни он не слишком любил, когда его тревожили. Об этом знали и придерживались негласного расписания. Наша маленькая хижина была храмом, к которому стекались желания людей, просьбы многих здесь исполнялись, надежды сбывались. Благодарность не заставляла себя ждать, и моего хозяина щедро одаривали, принося ему мясо и плоды. Однако он ничего не брал себе, разделяя дары среди бедных, которые толпились у его дверей. То была пора, которая могла бы длиться всю мою жизнь.

Но как и всякому счастью, этому не суждено было продолжаться слишком долго. По истечении нескольких месяцев старик стал прибаливать. Душа его, слишком возвышенная для занимаемого ею тела, отделялась от него постепенно, силы его истощались, он прекратил работать и готовился покинуть сей мир. Любезный граф, боль предстоящей утраты не переставала теснить мое сердце! Мучительно было видеть, как угасал этот прекрасный дух, как холодело это великое сердце, как застывали в недвижной маске божественные черты этого выразительного лица. Как часто обвивал я руками его ноги, когда он вечерами сидел на дерновой скамье, наслаждаясь прохладой, на все отзываясь душой, примечая все, что служило к моему образованию и назиданию, тепло воспринимая все прелести природы, но уже наполовину в ином мире! Он неспешно прощался с этой землей, и она не упустила ничего, чтобы сделать расставание еще более трогательным и мучительным. Никогда не была еще осень столь прекрасна, окрестности столь возбуждающе прелестны, и двор и сад никогда не несли столь много наслаждений. Природа истощала себя, чтобы на прощанье представить ему свои радостные картины.

Никогда, никогда не забуду я те священные ночи, в которые столь отчетливо почувствовал, сколь прояснен его тихий дух; в которые он со мной вознесся над нами по ту сторону солнц, над их сущностью, над их предначертаниями, их природой, уже наполовину знающий; в которые он обрел новые чувства, чтобы исчерпать природу и ощутить себя несчастливым в ее последнем объятии. Ободрен и освежен дыханием ночи, доверчиво прильнув к своей матери-земле, ей неизменно преданный, понял он с неизбежностью, что предстоит ему покинуть. Но его ясный дух способен был уже постичь иной мир и открыть красоту, гармонию, величие и бытие Творца в его неначертанном образе. Я верно следовал за ним, всем напряжением моей мысли пытаясь увидеть то, что открывается ему, но, истощив усилия, возвращался назад.

Он скорбел лишь о том, что вынужден оставить меня. Он охотно бы увидел меня полностью образованным для моего собственного счастья и для успеха среди людей. Он понимал, что один я не в силах достичь этой цели. Но его любовь и то впечатление, которое он произвел на меня в час своей смерти, хотя и потрясли меня до глубины души, в то же время избавили от некоторой доли страданий, и вскоре, дорогой граф, вы увидите меня действующим с такой твердостью, которая, при моем колеблющемся характере, на первый взгляд кажется необъяснимой.

Как часто в те ужасные дни лежал я у его ног, орошая их горючими слезами, как часто прижимался я грудью, которую стесняли вздохи, к его груди. Каждый вечер мне казалось, что я вижу его живым в последний раз. Когда он укладывался спать, я целовал его бледную, дрожащую руку так горячо, как если бы расставался с ним навеки, и по пробуждении первым делом приближался на цыпочках к его постели и касался его губ, чтобы убедиться, что они еще теплые, и его груди, проверяя, дышит ли он. И когда я убеждался в том, что он еще жив, о! с какой резвостью бросался я вон из хижины, с какой страстностью любовался открывавшейся мне красотой; мир вокруг меня казался вновь сотворенным, все было еще тут, со мной, чтобы доставить мне радость, чтобы вовлечь меня в окружающее торжество.

Но час нашей разлуки приближался все неотвратимей. Однажды, утомившись от кратковременной мелкой работы, бросился он почти без сознания на нашу дерновую скамью, сложил на груди руки и вперил недвижный взгляд в солнце, которое уже почти зашло. В его лице появилось нечто неземное, и я не мог подавить в себе тайное содрогание, вызванное излияниями его благоговения, его тихой, ясной радости и наполняющего его счастья.