Духовидец. Гений. Абеллино, великий разбойник

22
18
20
22
24
26
28
30

— Сегодня, стало быть, вижу я тебя в последний раз, — заговорил он внезапно, — неохотно покидаю я тебя, прекрасная земля, и тебя, мое обиталище скромных радостей, и тебя, мой мирный друг и свидетель моего счастья — моя хижина; но тому должно быть, и я иду. Если бы во мне была какая-либо надобность, Господь оставил бы меня здесь. Отче, верное дитя возвращается в Твои объятия.

В тихом воодушевлении он простер руки к небу, голова его поникла, и он начал раскачиваться. Я поторопился к нему и обнял его.

— Ты здесь, сын мой? — прошептал он. — Я благодарю Тебя, Боже, что Ты дозволяешь мне умереть на руках у возлюбленного чада. Не забывай меня, Карлос, и следуй моим наставлениям.

Тут его божественные глаза закрылись, словно его одолел сладостный сон, только однажды шевельнулись его губы и прошептали нечто неразборчивое, грудь его поднялась еще раз с глубоким вздохом, на прощанье он нежно сжал мою руку, и я почувствовал, как рукопожатие его медленно ослабло. Не стало лучшего среди людей, вернейшего, любвеобильнейшего отца и добрейшего друга всякому нуждающемуся. Напрасно, ошеломленный болью, припал я к его губам; напрасно пытался своим горячим дыханием согреть их; сердце его было тихо, ни одна жилка не билась, и тело его бессильно повисло у меня на руках. Я все еще не мог поверить: мне хотелось думать, что он уснул, и я перенес его в хижину на его ложе. Но как только снова вышел наружу, тут же постиг я всю правду и ощутил всю боль своей утраты.

Мир вокруг меня сделался подобным склепу. Тишина наступающей ночи никогда не была столь ненарушима, безлюдные окрестности столь пустынны. Ни одна птица не пела погребальную песнь, или, по крайней мере, я не слышал ее в своем оглушенном состоянии, ни один жук не жужжал, даже ручей прекратил журчать. Я был один, один посреди огромного мироздания, лишенный друга, отца и защитника! Именно тогда, когда я наконец научился чувствовать, что значит обладать всем, должен был я снова от этого отвыкать.

Я не хочу вас утомлять, любезный граф, горестными излияниями более чем оправданной боли; едва вновь придя в себя, едва четко осознав свое одиночество, ощутил я, как мне не хватает того, чего я и прежде, на свое несчастье, был лишен. «О, праведно ли небо?! — часто восклицал я, почти обезумев от боли. — Праведно ли небо?! Оно платит за долгие годы несчастья немногими часами счастья».

Но снова опомнившись, просил я Создателя о прощенье. Я, несчастный, забыл, сколь огромное наслаждение даровал он мне за мои немногие страдания и как он мне через них уготовил более счастливое будущее.

Печальная сцена прощания предстояла еще мне. Как только о смерти отшельника стало известно в окрестностях, сюда устремились людские толпы: супруги, счастью которых он содействовал, отцы семейств, которых он спас и поддерживал, сотни бедняков, которым он помогал. Кто способен описать это всеобщее горе в его естественном выражении, когда все они обступили его тело, целовали его увядшую руку и омывали ее горячими слезами; как они спорили за право приблизиться к нему, забывая притом отойти. Я делал все, что мог, чтобы смягчить их горе, обещал им, что также их не оставлю и буду делиться всем, что имею. Но на меня не слишком-то обращали внимание — все были заняты лишь обожаемым умершим, и поскольку внимание этих бедных людей было поглощено лишь настоящим моментом, я стал втайне испытывать равнодушие к тому, что станется с ними в будущем.

Людской поток еще более увеличился, когда я назвал день похорон старца; к нему собрались, казалось, все обитатели близлежащих окрестностей: стар и млад и даже дети — все поколения были представлены здесь. Каждый желал бросить на его гроб горсть земли, и каждый хотел участвовать в копании могилы. Кто не принес с собой лопату, скреб землю руками. Под всеобщие всхлипывания тело бережно опустили в яму, на том самом месте под большим каштаном, которое он выбрал сам. После того как землю снова разровняли, все опустились на колени для единодушной, искренней, благоговейной молитвы. Мне пришлось затем разделить меж ними его одежду, которую раздирали на части, и каждый мелкий кусочек являлся как бы частицей святыни, которую можно было унести с собой.

Много дней его надгробный холм не опустевал. Лишь ночью оставался я наедине с собой. Но и это время посвящал я доверительному общению с ним; тогда повторял я в тихой, вдохновенной мечтательности его драгоценное учение; и, когда листва шелестела надо мной от веяния ночного ветра, верилось мне, что его дух говорит со мной. Это чувство сопровождало меня на всяком месте, при любом занятии — повсюду слышал я либо его похвалу, либо его строгие укоризны. Я был один, но не одинок.

Но и месяца не прошло, как я был вынужден возвратиться к реальности. Образ отшельника в моей душе оставался по-прежнему жив и значителен, но воспоминания стали ослабевать. Повсеместно человек тянется к человеческому. Воодушевление сельских жителей шло на убыль, и толпы посетителей с каждым днем редели. Вскоре я остался один, без общества и без поддержки, достойной которой почитали лишь старика. Шкатулка в укромном уголке хижины, которая, помимо небольших вырученных или скопленных сокровищ, содержала также бумаги и заметки с его краткими мыслями, еще некоторое время занимала и вдохновляла меня. Но вскоре и этот источник увеселения и развлечения иссяк, и я был вновь предоставлен собственной судьбе и собственным мыслям.

Сии обстоятельства, в том числе обещание, данное старцу, побудили меня принять решение вновь искать общества людей, чтобы стяжать новый опыт и новые средства к душевному покою, и затем уже вернуться в скромное жилище, которое я рассматривал как мое последнее прибежище. Я нашел одного честного крестьянина из соседней деревни, который поселился в хижине со своей семьей, пообещав мне содержать дом в сохранности и ухаживать за садом, взял свои бумаги и свою лютню и, отчасти робея, отчасти радуясь, сошел вниз с холма.

* * *

Так я снова отправился в большой мир, предчувствуя свою будущую судьбу и все же не имея о ней никаких отчетливых представлений. Чтобы денег, которые я заработал, живя со стариком, хватило для путешествия через Европу, я не оставлял игры на лютне и пения. Я привык находиться среди низших сословий и обретал там маленькие радости и средства к удовольствию, в которых прочие сословия мне бы отказали.

Не знаю, как далеко я ушел, когда однажды вечером выбрал для ночлега один старый постоялый двор. Выглядел он довольно жалко, но под крышей его царило истинное веселье. Всякий находил здесь свое развлечение: юноши и девушки танцевали, старики играли, сидя за столами. В углу собрались несколько музыкантов и на лютнях и флейтах вторили пению и танцам. Там было место и для меня; я встал рядом, взял свою лютню и присоединился к всеобщему напеву.

Вдруг кто-то дернул меня за полу, и я увидел подле себя большую, отвратительную одноглазую собаку. Пес прыгал вокруг меня, и я едва мог защищаться от его ласк. Наконец он взвизгнул, и по голосу узнал я его. То был Куско, верный спутник моих юношеских лет, деливший со мной часы охоты, все мои радости и игры. Но как же он изменился! У этого прежде столь красивого пса остался теперь один глаз, шерсть вылезла, уши были обрезаны. Он был на привязи у одного нищего и служил ему поводырем. Растроганный увечьями, следы которых можно было четко видеть на его теле, разгневанный неблагодарностью людей, которые за верную службу отплатили ему тем, что отвергли его, принялся я громко плакать. Я обнял его, как вновь обретенного друга, я не мог с ним вновь расстаться.

Узнав, кто его теперешний хозяин, услышал я не только его, но и отчасти свою историю. Мой конюший продал собаку за небольшую мзду этому нищему.

— Юный маркиз фон Г**, — рассказал нищий, — отправился в странствия, никому не сказав куда. Он поручил одному своему другу управление поместьем, но дон Антонио, похоже, живет там в довольстве, не думая, что когда-либо придется платить по счетам. Он поселил во дворце даму с ребенком, и никому не известно, кто она и откуда. Но она живет там постоянно и уединенно, причем ее часто видят в саду плачущей.

Он сообщил мне еще несколько подробностей, касающихся моего хозяйства, из которых я понял, что источник, из коего он черпал сведения, был не совсем чистым, но все же многое в его рассказе, показавшееся мне особенно примечательным, должно быть, имело под собой почву.

Незнакомая дама с Антонио, раздумывал я. И к тому же с ребенком. Кто бы это мог быть? Моя фантазия тщетно рисовала всевозможные варианты, но каждый из них представлялся мне невероятным. Что касается самого дона Антонио, он будто бы не пекся более обо мне, предавшись удовольствиям, позабыл о друге, который его столь несказанно любит и который, как казалось, был ему когда-то тоже безмерно дорог. Напрасно пытался я найти взаимосвязь между безбедным времяпровождением дона Антонио, вкушавшего маленькие радости жизни, и загадочным присутствием той печальной дамы. Навряд ли это его родственница, которую он взял к себе, — ведь, насколько я знал его обстоятельства, причин для такой перемены не было, если только не произошли какие-то новые события, побудившие его к подобному поступку. У меня были веские основания опасаться за ненарушимость своего покоя в присутствии чужого человека. Мой характер таков, что я скоро забываю истекшие неприятности, но мое воображение мучает меня, рисуя картины предстоящих ужасов, избежать которых я не имею надежды. Исчерпав себя таким образом, оно, к счастью, позволяет мне не замечать тягот, которые я переношу в настоящий момент.

Совершенно естественно, я пришел к мысли пробраться незамеченным во дворец, чтобы удостовериться во всем собственными глазами. Едва я утвердился в своем решении, как тут же потерял интерес ко всему, что теперь меня окружало; я радовался заранее моему предприятию, как если бы уже находился в своем замке.