Том 2. Дни и ночи. Рассказы. Пьесы

22
18
20
22
24
26
28
30

Оля. Не оказала. Неужели он ничего не видит? Не знаю, может, это плохо, но я ведь ничего не умею скрыть, а он все-таки не видит.

Греч. Как знать, может, и видит.

Оля. Тогда зачем же все эти: «ваш Сережа»?

Греч. Когда человеку сорок лет и вдобавок три года войны за плечами, он иногда кажется самому себе старше, чем есть. И еще другое… Когда у человека было много несчастья, ему трудней, чем другим, поверить в возможность счастья. Даже когда он видит, он все еще думает, что ему только кажется. Ему страшно ошибиться.

Оля. Во мне?

Греч. Не в вас, а в том, что вы его любите: подумать – да, а потом увидеть – нет!

Оля. Но вы-то понимаете, что я его люблю, вы-то понимаете, что его нельзя не любить?

Пауза.

Греч. Да. Я понимаю вас, что его можно любить. Очень хорошо понимаю вас. Но…

Оля. Что?

Греч. Но он, как и все очень хорошие люди, сам с трудом это понимает. Он боится… Боится, понимаете?

Оля. Чего же?

Греч. Всего, что поднимает его сейчас в ваших глазах. И орденов своих, и звания, и нашивок за ранения, и того, что он с фронта и снова на фронт. Он боится обмануть вас этим, потому что он сам, – понимаете, сам, – видит себя просто сорокалетним человеком в пиджаке. Он боится, что таким вы бы его не заметили. А после войны он будет опять таким, каким был, – именно таким, я вам за это ручаюсь.

Входит Воронцов в халате, в очках, с книжкой в руках.

Воронцов. Не вернулся?

Греч. Вам не хватает сейчас еще, как Фамусову, подсвечника в руке.

Воронцов. И слов: «В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!» Да?

Оля. Что ты не спишь?

Воронцов. Подняла, наговорила черт знает чего, а теперь – «почему не спишь». Весь сон соскочил!

Оля. Успокойся, больше никогда в жизни ничего тебе не скажу.