Красная пара

22
18
20
22
24
26
28
30

Так проплыли первые мгновения этой новой жизни, одиночества и тоски.

* * *

Грозные позднейшие события стёрли из нашей памяти те минуты постепенной борьбы, которые ей предшествовали. Побледнели при них те сцены маркграфской трагикомедии, которые были прологом великой драмы сегодняшних дней.

Не меньше, однако же, эта минута заслуживала бы заботливого изучения. Не вдаваясь в то, каким дивным стечением обстоятельств Маркграф со своей системой сумел навязаться русским, была ли эта попытка с их стороны искренней или коварной, не заглядывая за кулисы, тайны которых нескоро откроются, сама внешняя сторона, сама физиономия этой минуты есть уже очень интригующей. С одной стороны – страна, поддерживаемая тысячью побуждений к неминуемому столкновению с правительством, с другой – вроде бы милостивое правительство, подающее руку через руки Маркграфа. Фигура великого князя Константина есть тут чисто дополнительной, как иногда выступающие в драмах на троне немые король и королева; показывается тут великий князь без мысли, без воли, непостоянным и незрелым, среди наиважнейших событий, со скрытой, может, мечтой о какой-нибудь голубой короне, но с опаской, лишь бы его не поняли, не заподозрили, не удалили. Не имеет он ни достаточно энергии, чтобы предать Россию, ни достаточно честности, дабы отказаться от фальшивой роли. Сдав всё на человека, о котором думал, что он его понимал, развлекался в Лазенках музыкой, прогулками, своим двором и тенью правления; в действительности, правит Маркграф.

Представим себе человека, в крови которого течёт вековая гордость польских магнатов, увеличенная ещё тем, что её не поддерживают ни земли, ни значение, ни общая вера в человека, чувствующего в себе энергию и нерушимое доверие к своим способностям. Даже тем, которые никогда близко не знали человека, его прошлое делает его понятным. Он происходит из семьи, которая никогда в истории страны значительной роли не играла, не выдала она ни одного мужа, чтобы сверкал особенным блеском на страницах истории, но, как очень много аристократических семей, чем меньше имеет настоящих заслуг и прав предводительствовать народом, тем больше к ним предъявляет претензии. Каждый другой обычного состояния человек тех же даров, что Маркграф, может быть, вовсе за знаменитость не выдавал бы себя, но рассудительность и энергия при имени, связях и красоте, какая к ним привязывается, давали ему, гораздо раньше, чем занял своё положение, славу мужа великих предназначений. Мы не видим её ничем оправданной, пожалуй тем, что, ничего не делая, не мог быть надлежаще оценённым.

Первые годы жизни Маркграфа проходят в деревенской тишине, на судебных тяжбах с кредиторами, посвящённых восстановлению очень разрушенного наследства. Говорят, что в выборе средств для восстановления, вовсе ни деликатным, ни разборчивым не был. В домашней жизни абсолютный пан своего семейного круга, окружал себя важностью средневекового магната, все устаревшие формы надлежащего уважения избранной голубой крови очень усердно дома были сохранены – и это красит человека. Немного книг, много процессов, полное обособление от света и жизни в кругу людей, которых за равных себе не считал, создали в нём тот характер, твёрдый и не терпящий дискуссии, хитрый и находчивый, с железным упорством придерживающийся раз избранной дороги, которую вера в собственный разум представила безошибочной. Первый раз он выступил деятельней как посланник революционного правительства в 31 году в Англии. Кажется, что уже в то время, совещаясь только с собой и управляя упорством, которое принимал в себе сам за энергию и других вводил в заблуждение, делал меньше, чем мог и был должен. Позже со всеми своими надеждами он обратился к российскому двору, отдал сына на военную службу, не без некоторой огласки и торжественных форм. Галисийские события усилили в нём ту идею панславизма, которую выражает его письмо к Меттерниху, достаточно оглашённое в своё время. Из этих нескольких проб видна нетерпеливость человека, который думает быть к чему-то способным и резко желает вырваться из тесных рамок частной жизни. Но всем этим усилиям не хватает или таланта, или счастья, и, несмотря на эту прославленную энергию и разум, Маркграф никогда повлиять на верхушку не сможет. Не удаётся ему в Англии, не делает его популярным письмо к Меттерниху, ни император Николай, ни князь Пашкевич не считают ему за великую заслугу жертву сына, в процессах не многим более счастлив, несмотря на чрезвычайные усилия, они больше делают ему хлопот, чем пользы. В это время на него неожиданно падает отчёт Свидинского и всё это дело, в котором он не хочет быть ни в чём ограниченным наследником и самовольно распоряжаться фидейкомисом. Дар, который Свидинский положил народу в его руки, становится предметом нового процесса, ещё больше увеличивающего его непопулярность. Велопольский сопротивляется, не считая себя правым, забрасывает оскорблениями людей, охраняющих публичную собственность, которую он пытается себе ухватить. Наконец, видя, что всё против него возмущается, добровольно отказывается от этого дара и в некоторой степени признаёт вину.

Из хода этого дела можно познать всего человека; тем же самым он будет, когда временно в своих руках будет держать судьбы страны, высокомерным, неумелым, упрямым, и, несмотря на видимую энергию, в действительности, слабым. Тот, кто чувствует себя по-настоящему сильным, умеет приспособить себя к событиям и выгадать даже на невзгодах, которые встречает; он, дабы не быть заподозренным в слабости, бьётся с тем, чего не может победить, у него речь идёт не о стране, идёт о том, чтобы кто-нибудь не усмотрел в нём мягкости.

Дойдя до лет бездеятельности, в которых неудовлетворённая амбиция сильнее всего толкает человека к тому, чтобы выбиться над другими, Маркграф, кажется, только высматривал кого-то, кто проберётся на сцену. Его мучает великая роль и великое значение Замойского, рад бы втиснуться хотя бы в Земледельческое общество, которое его почти с презрением отпихнуло; не в состоянии добиться не только популярности, но даже какого-то такого значения в гражданстве, Маркграф пользуется событиями, возмущением умов, приезжает с проектом адреса в Варшаву и предлагает ехать с ним в Петербург. Удаляется, когда адрес оттолкнули, но возвращается снова, уже прямо правительству предлагаю свои услуги, когда после 2 марта всё в замешательстве и неуверенности. Не отталкивает его всё, на что выставлен правительством, берёт на свои плечи кровь, пролитую 8 апреля, а памятная его реляция о том событии, указывает, каким образом будет объяснять миру свою роль. Раз выплыв на верх, чего так давно желал, Маркграф обеими руками хватается за власть, цепляется за неё, переносит очень неприятное с ним отношение Сухозанета, едет в Петербург, и, в том свете карьеристов оцененный как надлежит, наконец видит себя на пике могущества. Там, довольно ловко гордостью и видимостью независимости удивляет и покоряет. Не удивительно, что в подобной неположении при великом эгоизме и слабых способностях, при мощи, покрытой видимостью энергии, которую иначе как упрямством назвать нельзя, голова закружится и с великой задачей справиться невозможно. Маркграф до самого конца так хорошо умел играть роль государственного мужа, что мы видели действительно высших людей, обманутых этой его верой в себя. Как все фальшивые мессии, и он имел своих последователей, как всякая власть и сила, он нашёл придворных и подхалимов, но никто с ним до конца не выдерживал. В своей политической системе был это человек средневековой идеи, верил в силу, не понимал века и несколькими узкими формулками хотел со всем справиться. Был он подобен одному из тех лекарей, что верят в панацею от всех болезней, и, хоть слабый умирал от лекарства, он не переставал их вливать в него. Называли его доктринером ошибочно; ибо всей его доктриной, в которую сам, может, не верил, было то, что борется с революцией и может победить её только насилием. В том, чего требовал народ, он не видел действительных его нужд, которые следовало удовлетворить, но какие-то наущения социалистов, какие-то заговоры европейских демагогов. Хотя он дал российскому правительству доказательства своей самоотверженности для него, не приобрёл у него никогда полной веры. Он чувствовал это и поддавался ему, чтобы на нём заработать. Это его втягивало в ещё более фальшивое, если быть может, положение. Как в деле Свидинских, он пробирался упорством всё дальше, пока, от всех отпихнутый, не сошёл на изгнанника без будущего, от которого отвернулся народ, и, убедившись в его бессилии, отправило презрительным поклоном правительство.

Но во время, которое изображает этот роман, Маркграф был ещё у власти и при самых прекрасных надеждах.

Несмотря на грубые ошибки, какие Марграф уже раньше совершил, захватывая директорство вероисповеданий и просвещения, среди других, возмущающей речью духовенству, спокойных людей оживляла надежда, что его разум из критической доли сумеет поднять страну. Когда, с триумфом волоча за собой куклу великого князя, он прибыл из Петербурга, тысячами посыпались визиты в Брюловский дворец, но Маркграф, победивший в Петербурге, унизивший Адельбергов, впечатливший своим умов столицу Петра, уже Польшу и Варшаву считал за сказку, прибыл более гордый, чем когда-либо, уверенный в себе, с решением вовсе не способствовать ни народному чувству, ни народному достоинству. Сколько бы раз он не говорил от имени правительства, только дразнил, а вместо того чтобы принести ему расширение свобод, нёс только большее притеснение и произвол. То кредо прусского консула и всех московских генералов, убеждённых, что Польшей управлять невозможно иначе, как николаевским способом, было также убеждением Маркграфа.

Это выдавало всё его поведение. Когда в силу давнишних добрых отношений приходили к нему люди за советами, отпихивал их с гордостью Иова, с издевательской улыбкой, замыкаясь в презрительном молчании, или, выражаясь ироничными недомолвками, как бы он один имел великую тайну в своём распоряжении.

При непомерном тщеславии вдруг завоёванная власть опьянила его как простого смертного; мало есть людей, которым эта амброзия не вскружила головы. Действительно, только великие люди не сходят с ума, приходя к власти, становятся серьёзными, но в то же время не доверяющими себе и покорные. Маркграф сразу вырос на сатрапа, забыл, что в Берлине слушал либеральные лекции и походил на человека, уважающего свободу равно с законом. Трение о деспотизм, императорские полномочия сделали из него деспота. Не умел уже уважать ничего, что было не по вкусу. Указом приказывал надеть цилиндры, насмешкой преследовал траур, и даже в мелких вещах приобрёл уже обычаи московского урядника.

Так, для украшения дома в Ботаническом саду он велел перенести красивейшие гипсовые скульптуры из кабинета литья, принадлежащего Школе изобразительных искусств, так поздней дорогие экземпляры редких деревьев и кустарников из оранжереи Ботанического сада перевезли, не думая о том, что они могли быть повреждены, для украшения залы в Брюловском дворце. Был это нехороший пример неуважения публичной собственности, но уже Маркграф равно во всём считал себя выше закона. В начале он прикидывался, что его уважает, говорил, что будет предвестником эры законности, но, возвратившись из Петербурга, так хорошо верил уже только в одну силу, как другие.

Именуемый гражданским начальником (что было как бы половиной наместничества), Маркграф принял тон почти монархичный, а его дворня с удовольствием ему в этом подражала. И он, и семья окружились всеми формами высокого достоинства, отгородились от обычных людей гордостью без меры.

Вечера понедельника и шикарные обеды по четвергам, на которые он приглашал только избранных, представляли очень интересную картину со всех взглядов. Несмотря на аристократическое происхождение, Маркграф, который провёл жизнь на деревне с евреями, экономами и мелкой шляхтой, так в Варшаве обходился со своими гостями, словно это были его смотрители. Очень многих хорошо служащих урядников он удалил и столько же других создал своей рукой, сделал себе круг прозелитов, смирение которых в его салоне иногда действительно было смешным; но маркграфский кружок высмеивал его, почти открыто вице-хозяин, президент города, показывая на согнутые спины придворных и смеясь над этим унижением, едва кому соизволил кивнуть головой, Маркграф шутил над теми, которые ему подавали руку, когда он никому вытянуть свою не соблаговолил, иногда специально доставал носовой платок, чтобы приветствующего обмануть и готовую вытянутую руку оставить пустой в воздухе.

Когда в понедельник наполнялись салоны, великий муж рассчитывал каждое слово, которое собирался поведать, каждое своё сближение, поклон и улыбку, которой одарял. Он знал, что кому сказать, а к самой сладкой вежливости приписывал щепотку насмешки. Именно на один из таких вечеров понедельника собиралась выбраться Ядвига, желая использовать для защиты Кароля всевозможные средства.

Салон Брюловского дворца не изобиловал женским обществом, нельзя было иначе там показаться, как отказываясь от траура, потому что Маркграф эти манифестации всего народа не терпел. Раз уж он захватил власть, он думал, что повсюду должна была наступить радость. Во-вторых, семья Маркграфа не имела больших связей в стране и вовсе их не искала. Годится догадываться, что эти бедные женщины, поднимающие из долга ярмо величия Маркграфа, может, не рады ему были; но, как страна, так и семья, должны были исполнять волю всемогущего деспота.

Вынужденная показаться с тёткой на одном из вечеров, Ядвига с надеждой вызволить Кароля пожертвовала даже трауром. Но оделась так, дабы что-то из него осталось. Она надела полностью чёрный наряд, украшенный пурпурными лентами, чёрный с пунцовым стоик в волосах и препышные колье, браслеты, кольца и броши из коралла, которые некогда тётка привезла из Неаполя. Этот костюм, который был как бы тем же трауром, воспоминанием, только кровью облитым, очень подходил ей к лицу. Тётка надела фиолетовые ленты, и так одетые около девяти часов они поехали в Брюловский дворец.

Уже в то время около него хватало средств осторожности: в воротах стояла стража, полицейские и жандармы, в сенях была также полиция; впрочем, не знаю, не сбросила ли половина многочисленной службы также в этот день мундиров, заменяя их на фраки. Салоны сверкали огнями, толпа была великая, а Маркграф с заспанным и хмурым лицом не спеша прохаживался тут и там, бросая словечки, которые чаще всего на следующий день обегали весь город. Они были также рассчитаны и на это обращение. Надо было видеть, как прояснялись лица, на которые упал блеск величия Маркграфа, с каким воодушевлением гнули плечи, склоняли спины, как не приготовленные пытались дать ответ, который бы пан Начальник мог проглотить с удовольствием. Хотя, поскольку он зарекался, что популярным быть не хочет, а когда ему говорили об известности, какую приобрёл, отвечал, что, наверное, должно быть, сделал какую-нибудь глупость, которой ею обязан, однако же, не раз потихоньку спрашивал и что там о нём говорят, и как о нём думают, а лесть производила на него приятное впечатление. Только стыдился этой слабости и угождал ей за ширмой. Ядвига отвыкла от таких обрядовых приёмов, от этого церемониала и пафоса, она почувствовала великое стеснение сердца, очутившись среди людей, большая часть которых стояла за народом и его жизнью.

Маркграф и его семья очень любезно её приняли, в лицах, однако же, было видно и удивление, и недоверие, и как бы подозрение, что пришла сюда не напрасно.

Разговор был сначала нейтральным, Маркграф продолжал дальше своё паломничество по салону, спросил тех, которых давно не видел, не ездили ли в Америку, другим внушал, что они, должно быть, были больны, давая понять, что только болезнь могла их избавить от сложения почтения в Брюловском дворце и т. п.