Гелимадоэ

22
18
20
22
24
26
28
30

Трава была влажной. Журчала Безовка. Контуры городка казались очертаниями погруженного во тьму Вифлеема, где погас извечный свет.

Когда я торопливо шел вдоль покосившихся заборов наверх, к деревенской площади, откуда-то донесся тоскливый, протяжный звук. Это плакала окарина.

МЕЧТАЮЩАЯ ЖЕНЩИНА

«Та-та-та, та-та-та», — неумолчно стучат колеса. Мы уезжаем из Старых Градов. Мимо окон проносится холодная утренняя земля. Над лугами пеленою висит туман, горы подобны спустившимся с неба тучам. Солнце кровавыми брызгами окропило горизонт. Сжавшись в своем уголке, я не мог оторвать глаз от этой однообразной картины: хатенки, морщинистые склоны, геометрические фигуры полей, заборы из прогнивших досок, изгороди из обгоревших еловых жердей. Напротив меня сидит побледневшая мать. Она ежеминутно роется в сумочке и нюхает одеколон. Подле нее, выпучив глаза и стиснув на коленях кулаки красных, точно обваренных рук, Бетка. Она пугается каждого свистка, и вздрагивает всякий раз, едва поезд прибавит скорости. Та-та-та, та-та-та — едем! Все вокзалы одинаковы, на каждой станции, будто перед пунктом метеослужбы, стоит на перроне фигурка в синей форме и красной фуражке. Одинаковые деревянные мосты над путями, одинаковая пряжа то прямых, то прогнувшихся проводов. Едем, едем, едем! Навстречу другой жизни, другим событиям, навстречу новому, неведомому — все дальше, дальше от вчерашнего дня!

Сколько же раз с тех пор доводилось мне уезжать! Переживать трудное или не очень трудное прощание. Но никогда потом не запечатлевалось оно так отчетливо, живо, горячо. Ведь в то время критический разум еще не сдерживал бурлящего чувства, а разлука, хоть она и не ощущалась столь остро и болезненно, тем не менее была горька. Где-то остались мещанские домишки с их разноцветными оштукатуренными фасадами, сторожевая башня, похожая на копну сена, вытянутый фронтон монастыря, камень Гуса, ворота крепости, стены с дырами бойниц, булыжные мостовые! Где-то остались Гелимадонны, Ганзелин, все, все — непонятная и немного смешная и драматическая история с Дорой, и легкое, словно птичье перышко, забытое и вновь возникшее влечение к болезненной девочке, к Эмме.

Эмма! Не знаю, вследствие какого обратного хода мыслей это произошло, но однажды я создал в своем воображении наивную идиллическую и совершенно нереальную картину нашего прощания. Оно состоялось будто бы не в сенях докторского дома с их кирпичным полом, в присутствии стареющих сестер и грузного, снисходительно улыбающегося доктора, но где-то в саду, высоко над тихой, отсвечивающей на поворотах Безовкой, и не в пору августовской жары, а весной, под ветвями цветущих яблонь. А может, и на вратенском холме, у родника, пробившегося посреди зарослей вереска, на краю вырубки с красноватой каймой из верб? Кто способен точно описать декорации той сцены, что не имела под собой сколько-нибудь жизненной основы? Может, картина эта возникла в каком-нибудь из позднейших обманных снов? Не знаю, не могу сказать. Нередко бывает, что на поэтическом сюжете, дополненном элегическим художником — быстротекущим временем, — оказывается накручено столько чужих одеяний, что до сути и не доберешься. Впрочем, я вижу перед собой только силуэты. Вот стоит, устремив взор вдаль, девушка — нежная, мечтательная, жаждущая любви. И потому так пустынен лес, потому так глубок обрыв перед ней, что стоит она на некоем острове, вознесенном над миром, словно она и тот туманный, неясный призрак — я, — словно мы двое и есть средоточие Вселенной. Где-то позади нас светит солнце, и кажется, будто лучи его исходят от очертаний наших фигур, а там, вдали, на белом облаке, лежат наши гигантские черные тени. Губы девушки полуоткрыты — мы, верно, беседовали о чем-то очень важном и, видимо, наконец пало то желанное, магическое слово, которое в действительности никогда не было произнесено.

Знаю, что у каждой волшебной картины, запечатленной в нашем сердце, там, глубоко, возле самого проектора, имеется свой маленький серый позитив. Мне вовсе не трудно установить, на чем основывается моя фантазия. Та, сотканная из миражей фигурка, что прислонилась к стволу воображаемого дерева, собственно говоря — Дора, ибо именно Дору видел я в такой мечтательной позе. Однако эта преображенная, идеализированная Дора стоит на мертвом острове моего детства и глядит в беспросветное будущее со слезами на глазах. Впрочем, нет, нет, я еще не все точно пояснил. Речь идет совсем не о Доре, а просто о женщине, которая сознает, что ее красота никому не нужна, и ждет, когда из облака дорожной пыли, из тумана бессодержательной жизни явится мужчина, принц или фокусник, который мановением руки окружит ее роскошью павлиньих перьев, бумажных роз, бенгальского огня.

Они желали большего, чем имели. Родимое болото было чересчур мелким и отвратительно воняло тиной, кваканье товарок было до ужаса однообразным. А им мечталось о шуме и грохоте прибоя, о бескрайней, подобной серебряному зеркалу глади вод, о благоуханных нивах, пестреющих вечно юными цветами, о ликующем пении небесных арф.

Любая из женщин, чья молодость лет тридцать тому назад прошла в захолустных городишках, в кругу родителей с диковинными привычками, любая из них, зашнурованных в корсеты предрассудков, прежде чем сдаться, хоть раз да всхлипнула. Растревоженная свежим восточным ветром, она ожидала чуда от летнего ветра, от падающей звезды. На том зачарованном месте стояла некогда и Мария, еще до того, как под глазами у нее появились пугающие фиолетовые круги, стояла там и Лида, прежде чем перестала смеяться и нашла утешение в стоическом молчании и тайных, задушевных беседах с куклой, узницей ее чемодана. Быть может, и Гелена стояла там?

Да, да! Только я-то объявился среди них в ту пору, когда они уже перестали протягивать руки к будущему. Дверь с грохотом захлопнулась, и никто уже не мог войти. Постепенно они сделались такими, какими я их узнал. Сколько мук они претерпели, сколько тут было пролито горестных слез, проведено бессонных ночей — это осталось для меня тайной. Прежде чем человек превратится просто в оболочку, скрывающую плоть и кровь и, вздохнув, распростится с последней иллюзией, он пройдет путь, полный тревог и бед. Все в жизни определяет случай. Если бы Гелена, Лида или Мария встретились со своим чародеем, мерзавцем, рыцарем, они иначе устроили бы свои судьбы. И если бы не состоялось достопамятное представление фокусника в Старых Градах, если бы не вырос могильный холмик на староградском кладбище, укрывший бледную, истерзанную жизнью женщину, такая ли участь ожидала Дору? Перед ней, очевидно, не встала бы проблема выбора: Пирко либо долгое мучительное старение. Какую форму обрела бы Дорина вспыльчивость? Темные, бархатные глаза утратили бы свой блеск, округлости укрыла бы грубая одежда работящей, в строгих правилах воспитанной девушки, исхудали бы руки: по всей вероятности, они приблизились бы к одному из трех уже имеющихся типов: грубоватый, молчаливый, преувеличенно ласковый. А может, нашла бы свой собственный стиль старой девы?

Как-то раз я присутствовал на сеансе гипноза. Пожилой господин на сцене играл детским шариком и плакал, когда у него шарик отняли, — он верил, что ему всего еще седьмой годик. Две дамы, сидя в креслах, усердно гребли, устремив напряженный взгляд к потолку, — они полагали, что в утлой лодке плывут по морю, а надвигается буря. Таких забавных номеров в программе было много, однако меня сейчас занимает лишь один: гипнотизер, поставив несколько человек в ряд, на расстоянии нескольких шагов от них провел пальцем черту и затем предложил им ее перейти. Это не удалось никому. Они подбегали и падали, натолкнувшись на невидимую стену. Публика каталась со смеху. Зрелище было уморительное.

Предрассудки, преданность семье, привычка к послушанию, страх перед неизвестным — вот та заколдованная черта, которую не умели перейти женщины, страстно мечтавшие об иной доле. Тогда… И сегодня. А собственно, о какую преграду они ушибались? О ровное место, о пустоту, способную лишь рассмешить веселящуюся публику. Бедные овечки, усыпленные коварным гипнотизером, общественным мнением! Как много их в испуге, понурив голову, вернулись к своей жалкой кормушке! Некоторым все-таки удалось вырваться. Дора — в их числе. С победным смехом перешагнула она воображаемую черту. Пошла за своей фата-морганой, за серебристыми морскими волнами, за белоснежными барашками, разбивающимися о голубые берега. Но один жестокий вопрос по-прежнему остается разрешить: что же оказалось за той чертой? Вольные просторы? На самом ли деле звучали там небесные арфы? И сколь долго?

Не знаю. Распахнув клетку затворнице-птице, мы видим ее лишь краткий миг, пока она, взмыв, не растворится в небесах. Наше сердце преисполнено сладостного волнения. Однако нам не угадать, что обретет на воле наш мятежник, какая ему улыбнется судьба и какая его поджидает смерть. Да и не наше это дело — заглядывать дальше, чем следует. Удовольствуемся отрадным сознанием того, что распахнутая клетка означает счастье. Во все века люди будут верить в это счастье. Стоит им утратить свою веру, как с лица земли исчезнет золотая волшебная краина свободы.

ЛИЦОМ К ПРОШЛОМУ

Понятно, отчего плеск волн и пение окарины подвигли меня на то, чтобы я взял перо и сделал его выразителем своего элегического настроения.

Движение вод сходно с бегом времени: одинаково голова кружится, когда глядишь на стремительное течение или думаешь об увядании, о старости. Как же подле безостановочного движущегося потока не вспомнить молодые годы? А раковина, вылепленная из глины, издающая незатейливые и печальные звуки, — не само ли это наше далекое детство, не его ли трогательный голос?

На окарине может играть лишь мечтательный самоучка, и раз уж он играет, взялся за инструмент, значит — его гложет тоска. Под плеск волн может размышлять о молодости тоже лишь неисправимый мечтатель, имеющий привычку неустанно оглядываться назад и не способный ступить твердой ногой в будущее, ибо он вечно находится в плену у прошлого. Думаю, все мы — и те, кто одержим мечтой, и те, кто любит размышлять о быстротечном времени — в некотором роде братья и сестры. Мы, грезящие на берегу и играющие на грубом инструменте — одна семья! Я сам только для того и предпринял путь вверх по крутому склону, что воочию хотел увидеть бродягу-оборванца и убедиться, а не похож ли он на меня и не так ли чутки и трепетны его пальцы, перебирающие пять дырок, как некогда мои?

Чувство, привязавшее меня к Доре, не было ни простой любовью, ни подсознательным влечением подростка, жаждавшего ощутить женские объятия, вдохнуть возбуждающий запах плоти. Тут было нечто еще: роднящая обоих устремленность к неизведанному и романтическому, склонность к дешевым эффектам, переживаниям, мечтам о скитальчестве. Другого какого-нибудь мальчишку не приманила бы она так легко бессмысленным набором магических слов, другой не был бы заворожен фантастичностью разнородных понятий, нанизанных на стереотипы. Позднее я часто ловил себя на том, что с азартом сам с собой играю в эту нелепую игру. Ореховая скорлупка, подвешенная на цепи, бильярдный кий в руках марионетки, скелет, играющий в домино! В юности, подсаживаясь одинокими ночами к столу и при свете лампы, в папиросном дыму складывая первые свои стихи, исполненные чувства неразделенной любви, разве не пережил я, в сущности, то же самое? К счастью, стихи, бредовые, как сон, мрачные, как смерть, никогда не увидели света. На конструкции избитых форм и рифм я накладывал позолоту мыслей, развешивал пестрые лоскутки причудливых метафор, пел о заведомо несбыточных надеждах. И снова повторялась заманчивая и бессмысленная игра в слова, подобная вращению калейдоскопа, где одни и те же стекляшки складываются в разных сочетаниях: синее в соседстве с розовым, затем с оранжевым, наконец, с траурным черным. Но мы встряхиваем игрушку и начинаем все с начала. Мы, салонные фокусники.

Мы, салонные фокусники, порой веселим сами себя, а иногда сами себе морочим голову. Создаем призрачный рай в утешение за все жизненные неудачи. Уподобляемся моллюскам, что в своей раковине обволакивают перламутром песчинку, царапающую их внутренности.

Не утаю, что в некотором роде я потерпел кораблекрушение и, будучи выброшен морем, лежу на его берегу. Размышляю о жизни, которую не сумел пришпорить достаточно крепко, как надлежало бы энергичному мужчине. То обстоятельство, что твой успех одновременно — неудача соратника по жизненной борьбе, всегда заставляло меня смущаться и уступать. Многое из того, что я уже, казалось, обрел, в последнюю минуту ускользало промеж пальцев.