Трава была влажной. Журчала Безовка. Контуры городка казались очертаниями погруженного во тьму Вифлеема, где погас извечный свет.
Когда я торопливо шел вдоль покосившихся заборов наверх, к деревенской площади, откуда-то донесся тоскливый, протяжный звук. Это плакала окарина.
МЕЧТАЮЩАЯ ЖЕНЩИНА
«Та-та-та, та-та-та», — неумолчно стучат колеса. Мы уезжаем из Старых Градов. Мимо окон проносится холодная утренняя земля. Над лугами пеленою висит туман, горы подобны спустившимся с неба тучам. Солнце кровавыми брызгами окропило горизонт. Сжавшись в своем уголке, я не мог оторвать глаз от этой однообразной картины: хатенки, морщинистые склоны, геометрические фигуры полей, заборы из прогнивших досок, изгороди из обгоревших еловых жердей. Напротив меня сидит побледневшая мать. Она ежеминутно роется в сумочке и нюхает одеколон. Подле нее, выпучив глаза и стиснув на коленях кулаки красных, точно обваренных рук, Бетка. Она пугается каждого свистка, и вздрагивает всякий раз, едва поезд прибавит скорости. Та-та-та, та-та-та — едем! Все вокзалы одинаковы, на каждой станции, будто перед пунктом метеослужбы, стоит на перроне фигурка в синей форме и красной фуражке. Одинаковые деревянные мосты над путями, одинаковая пряжа то прямых, то прогнувшихся проводов. Едем, едем, едем! Навстречу другой жизни, другим событиям, навстречу новому, неведомому — все дальше, дальше от вчерашнего дня!
Сколько же раз с тех пор доводилось мне уезжать! Переживать трудное или не очень трудное прощание. Но никогда потом не запечатлевалось оно так отчетливо, живо, горячо. Ведь в то время критический разум еще не сдерживал бурлящего чувства, а разлука, хоть она и не ощущалась столь остро и болезненно, тем не менее была горька. Где-то остались мещанские домишки с их разноцветными оштукатуренными фасадами, сторожевая башня, похожая на копну сена, вытянутый фронтон монастыря, камень Гуса, ворота крепости, стены с дырами бойниц, булыжные мостовые! Где-то остались Гелимадонны, Ганзелин, все, все — непонятная и немного смешная и драматическая история с Дорой, и легкое, словно птичье перышко, забытое и вновь возникшее влечение к болезненной девочке, к Эмме.
Эмма! Не знаю, вследствие какого обратного хода мыслей это произошло, но однажды я создал в своем воображении наивную идиллическую и совершенно нереальную картину нашего прощания. Оно состоялось будто бы не в сенях докторского дома с их кирпичным полом, в присутствии стареющих сестер и грузного, снисходительно улыбающегося доктора, но где-то в саду, высоко над тихой, отсвечивающей на поворотах Безовкой, и не в пору августовской жары, а весной, под ветвями цветущих яблонь. А может, и на вратенском холме, у родника, пробившегося посреди зарослей вереска, на краю вырубки с красноватой каймой из верб? Кто способен точно описать декорации той сцены, что не имела под собой сколько-нибудь жизненной основы? Может, картина эта возникла в каком-нибудь из позднейших обманных снов? Не знаю, не могу сказать. Нередко бывает, что на поэтическом сюжете, дополненном элегическим художником — быстротекущим временем, — оказывается накручено столько чужих одеяний, что до сути и не доберешься. Впрочем, я вижу перед собой только силуэты. Вот стоит, устремив взор вдаль, девушка — нежная, мечтательная, жаждущая любви. И потому так пустынен лес, потому так глубок обрыв перед ней, что стоит она на некоем острове, вознесенном над миром, словно она и тот туманный, неясный призрак — я, — словно мы двое и есть средоточие Вселенной. Где-то позади нас светит солнце, и кажется, будто лучи его исходят от очертаний наших фигур, а там, вдали, на белом облаке, лежат наши гигантские черные тени. Губы девушки полуоткрыты — мы, верно, беседовали о чем-то очень важном и, видимо, наконец пало то желанное, магическое слово, которое в действительности никогда не было произнесено.
Знаю, что у каждой волшебной картины, запечатленной в нашем сердце, там, глубоко, возле самого проектора, имеется свой маленький серый позитив. Мне вовсе не трудно установить, на чем основывается моя фантазия. Та, сотканная из миражей фигурка, что прислонилась к стволу воображаемого дерева, собственно говоря — Дора, ибо именно Дору видел я в такой мечтательной позе. Однако эта преображенная, идеализированная Дора стоит на мертвом острове моего детства и глядит в беспросветное будущее со слезами на глазах. Впрочем, нет, нет, я еще не все точно пояснил. Речь идет совсем не о Доре, а просто о
Они желали большего, чем имели. Родимое болото было чересчур мелким и отвратительно воняло тиной, кваканье товарок было до ужаса однообразным. А им мечталось о шуме и грохоте прибоя, о бескрайней, подобной серебряному зеркалу глади вод, о благоуханных нивах, пестреющих вечно юными цветами, о ликующем пении небесных арф.
Любая из женщин, чья молодость лет тридцать тому назад прошла в захолустных городишках, в кругу родителей с диковинными привычками, любая из них, зашнурованных в корсеты предрассудков, прежде чем сдаться, хоть раз да всхлипнула. Растревоженная свежим восточным ветром, она ожидала чуда от летнего ветра, от падающей звезды. На том зачарованном месте стояла некогда и Мария, еще до того, как под глазами у нее появились пугающие фиолетовые круги, стояла там и Лида, прежде чем перестала смеяться и нашла утешение в стоическом молчании и тайных, задушевных беседах с куклой, узницей ее чемодана. Быть может, и Гелена стояла там?
Да, да! Только я-то объявился среди них в ту пору, когда они уже перестали протягивать руки к будущему. Дверь с грохотом захлопнулась, и никто уже не мог войти. Постепенно они сделались такими, какими я их узнал. Сколько мук они претерпели, сколько тут было пролито горестных слез, проведено бессонных ночей — это осталось для меня тайной. Прежде чем человек превратится просто в оболочку, скрывающую плоть и кровь и, вздохнув, распростится с последней иллюзией, он пройдет путь, полный тревог и бед. Все в жизни определяет случай. Если бы Гелена, Лида или Мария встретились со своим чародеем, мерзавцем, рыцарем, они иначе устроили бы свои судьбы. И если бы не состоялось достопамятное представление фокусника в Старых Градах, если бы не вырос могильный холмик на староградском кладбище, укрывший бледную, истерзанную жизнью женщину, такая ли участь ожидала Дору? Перед ней, очевидно, не встала бы проблема выбора: Пирко либо долгое мучительное старение. Какую форму обрела бы Дорина вспыльчивость? Темные, бархатные глаза утратили бы свой блеск, округлости укрыла бы грубая одежда работящей, в строгих правилах воспитанной девушки, исхудали бы руки: по всей вероятности, они приблизились бы к одному из трех уже имеющихся типов: грубоватый, молчаливый, преувеличенно ласковый. А может, нашла бы свой собственный стиль старой девы?
Как-то раз я присутствовал на сеансе гипноза. Пожилой господин на сцене играл детским шариком и плакал, когда у него шарик отняли, — он верил, что ему всего еще седьмой годик. Две дамы, сидя в креслах, усердно гребли, устремив напряженный взгляд к потолку, — они полагали, что в утлой лодке плывут по морю, а надвигается буря. Таких забавных номеров в программе было много, однако меня сейчас занимает лишь один: гипнотизер, поставив несколько человек в ряд, на расстоянии нескольких шагов от них провел пальцем черту и затем предложил им ее перейти. Это не удалось никому. Они подбегали и падали, натолкнувшись на невидимую стену. Публика каталась со смеху. Зрелище было уморительное.
Предрассудки, преданность семье, привычка к послушанию, страх перед неизвестным — вот та заколдованная черта, которую не умели перейти женщины, страстно мечтавшие об иной доле. Тогда… И сегодня. А собственно, о какую преграду они ушибались? О ровное место, о пустоту, способную лишь рассмешить веселящуюся публику. Бедные овечки, усыпленные коварным гипнотизером, общественным мнением! Как много их в испуге, понурив голову, вернулись к своей жалкой кормушке! Некоторым все-таки удалось вырваться. Дора — в их числе. С победным смехом перешагнула она воображаемую черту. Пошла за своей фата-морганой, за серебристыми морскими волнами, за белоснежными барашками, разбивающимися о голубые берега. Но один жестокий вопрос по-прежнему остается разрешить: что же оказалось за той чертой? Вольные просторы? На самом ли деле звучали там небесные арфы? И сколь долго?
Не знаю. Распахнув клетку затворнице-птице, мы видим ее лишь краткий миг, пока она, взмыв, не растворится в небесах. Наше сердце преисполнено сладостного волнения. Однако нам не угадать, что обретет на воле наш мятежник, какая ему улыбнется судьба и какая его поджидает смерть. Да и не наше это дело — заглядывать дальше, чем следует. Удовольствуемся отрадным сознанием того, что распахнутая клетка означает счастье. Во все века люди будут верить в это счастье. Стоит им утратить свою веру, как с лица земли исчезнет золотая волшебная краина свободы.
ЛИЦОМ К ПРОШЛОМУ
Понятно, отчего плеск волн и пение окарины подвигли меня на то, чтобы я взял перо и сделал его выразителем своего элегического настроения.
Движение вод сходно с бегом времени: одинаково голова кружится, когда глядишь на стремительное течение или думаешь об увядании, о старости. Как же подле безостановочного движущегося потока не вспомнить молодые годы? А раковина, вылепленная из глины, издающая незатейливые и печальные звуки, — не само ли это наше далекое детство, не его ли трогательный голос?
На окарине может играть лишь мечтательный самоучка, и раз уж он играет, взялся за инструмент, значит — его гложет тоска. Под плеск волн может размышлять о молодости тоже лишь неисправимый мечтатель, имеющий привычку неустанно оглядываться назад и не способный ступить твердой ногой в будущее, ибо он вечно находится в плену у прошлого. Думаю, все мы — и те, кто одержим мечтой, и те, кто любит размышлять о быстротечном времени — в некотором роде братья и сестры. Мы, грезящие на берегу и играющие на грубом инструменте — одна семья! Я сам только для того и предпринял путь вверх по крутому склону, что воочию хотел увидеть бродягу-оборванца и убедиться, а не похож ли он на меня и не так ли чутки и трепетны его пальцы, перебирающие пять дырок, как некогда мои?
Чувство, привязавшее меня к Доре, не было ни простой любовью, ни подсознательным влечением подростка, жаждавшего ощутить женские объятия, вдохнуть возбуждающий запах плоти. Тут было нечто еще: роднящая обоих устремленность к неизведанному и романтическому, склонность к дешевым эффектам, переживаниям, мечтам о скитальчестве. Другого какого-нибудь мальчишку не приманила бы она так легко бессмысленным набором магических слов, другой не был бы заворожен фантастичностью разнородных понятий, нанизанных на стереотипы. Позднее я часто ловил себя на том, что с азартом сам с собой играю в эту нелепую игру. Ореховая скорлупка, подвешенная на цепи, бильярдный кий в руках марионетки, скелет, играющий в домино! В юности, подсаживаясь одинокими ночами к столу и при свете лампы, в папиросном дыму складывая первые свои стихи, исполненные чувства неразделенной любви, разве не пережил я, в сущности, то же самое? К счастью, стихи, бредовые, как сон, мрачные, как смерть, никогда не увидели света. На конструкции избитых форм и рифм я накладывал позолоту мыслей, развешивал пестрые лоскутки причудливых метафор, пел о заведомо несбыточных надеждах. И снова повторялась заманчивая и бессмысленная игра в слова, подобная вращению калейдоскопа, где одни и те же стекляшки складываются в разных сочетаниях: синее в соседстве с розовым, затем с оранжевым, наконец, с траурным черным. Но мы встряхиваем игрушку и начинаем все с начала. Мы, салонные фокусники.
Мы, салонные фокусники, порой веселим сами себя, а иногда сами себе морочим голову. Создаем призрачный рай в утешение за все жизненные неудачи. Уподобляемся моллюскам, что в своей раковине обволакивают перламутром песчинку, царапающую их внутренности.
Не утаю, что в некотором роде я потерпел кораблекрушение и, будучи выброшен морем, лежу на его берегу. Размышляю о жизни, которую не сумел пришпорить достаточно крепко, как надлежало бы энергичному мужчине. То обстоятельство, что твой успех одновременно — неудача соратника по жизненной борьбе, всегда заставляло меня смущаться и уступать. Многое из того, что я уже, казалось, обрел, в последнюю минуту ускользало промеж пальцев.