Гелимадоэ

22
18
20
22
24
26
28
30

Я удивился. Стало быть, Эмма давно уже дома! Затаилась в амбулатории… Почему? Почему же так? Сердце мое вдруг громко заколотилось, у меня перехватило дыхание. Эмма была дома и спряталась от меня! Неужели возненавидела? Внезапно, будто сквозь толщу давно минувших лет, пробился волшебный луч и высветил вратенский родник, букетик ночных фиалок в маленьких руках, босые ножки, что смешно потирали одна другую. Сколько времени утекло с тех пор! Да и вообще — я ли в тот раз был там? Теперь я и сам не знал, что же на самом деле было сном, может, мне приснилось как раз все то, другое, что встало впоследствии между нами? Смутное сожаление томило меня. Словно нечто неизмеримо более дорогое в сравнении с тем, другим, произошедшим после моей болезни, явилось вдруг передо мной во всей своей отныне недосягаемой красоте!

— Да иди же, иди, — ласково уговаривал девочку Ганзелин, — Эмиль уже собрался уходить. Ведь вы были большими друзьями!

Она змейкой проскользнула в узкую дверную щель. Что выражалось на ее лице, насмешка или грусть? Этого я уже никогда не узнаю. Лицо скрывала тень. В слишком просторном для нее, неуклюжем медицинском халате Эмма показалась мне совсем худенькой и бледной. И еще — светлые косы не были перекинуты на грудь, как обычно, а уложены на голове в скромную прическу.

— Ты уже не носишь косы? — тихо спросил я.

Она ответила так же тихо, с заметными паузами:

— Нет… уже не ношу. Я… я уже… взрослая!

«Взрослая»… С укором произнесено или с гордостью? Боже, какое мучительное, горькое чувство! Она взрослая! На сей раз по ее губам явственно скользнула мимолетная улыбка, приоткрыв два ряда маленьких, словно еще молочных зубов. Теперь одна-единственная мысль владела мною, а сердцем — единственное желание: получить и от нее, как от ее сестер, прощальный поцелуй. Но нет — она протянула мне свою белую тоненькую ручку и, помахав ею, как в тот раз под аркадами, когда не взяла от меня апельсин, исчезла в амбулатории.

Я поплелся на улицу, однако во дворе, вместо того, чтобы пройти в калитку, свернул в сад.

— Куда ты, милок? Позабыл уже, где у нас выход? — деланно засмеялась Гелена.

Я смутился. Правда, я сперва решил хоть на мгновение заглянуть в сад, где пережил столько волшебных минут, но теперь это стало почему-то невозможно. Мне хотелось зайти в конюшню погладить лошадку, посмотреть на кроликов, встающих в клетках на задние лапки, на голубей, что ворковали под крышей. Было горько, что всего этого я не смогу сделать, не смогу со всеми ними попрощаться.

Я направился к калитке; Мария, Гелена и Лида шли за мной, как при выносе покойника. В последний раз оглянувшись на окна амбулатории, я увидел там одного лишь Ганзелина. В тот момент он вынимал из цветка свою трубку и, сунув ее в уголок рта, начал развязывать кисет.

Я бежал по деревенской площади и чем дальше от нее удалялся, тем сильнее росло у меня нежелание возвращаться домой. Начнутся всякие глупые расспросы… Однако все обошлось. Дома никого не оказалось, кроме Гаты. Она предложила мне на полдник кофе. Я, понятно, его отверг. Прошел в свою комнату, сел у окна и так просидел до самых сумерек. Внизу, под крепостными валами, виднелся больничный сад, в котором мелькали полосатые халаты. Ясновидящая… Мнемотехника… Цифры и магические слова. Кладбище с затерянной могилой. Все это теперь оставляло меня равнодушным. С горестным недоумением спрашивал я себя: это и есть прощание? И это — все?

Ничего, однако, уже не удалось изменить. Никогда уже ничего изменить не удастся.

Эмма не выходила у меня из ума. Она стояла передо мной, оправляя на голове свою новую прическу, шепча: «Я уже взрослая». Лидин поцелуй с его кожаным привкусом горел на моей щеке.

После ужина я попросил у родителей позволения пойти ненадолго погулять. Мать разрешила с условием, что я скоро вернусь.

Я шел — нет, я летел к Безовке. Уже темнело. Спотыкаясь о корни верб, о камни, попадавшиеся в траве, я вскоре очутился за садом Ганзелиновых. Там все еще лежала спиленная ветка яблони. Срез уже подсох, листочки свернулись. Я пошарил в знакомом, греховодном дупле. По моему пальцу вполз на рукав жук-щелкунчик, суматошно забегал взад-вперед. Я глубже запустил руку в дупло — там не было ничего, кроме древесной трухи.

…Я сидел на траве, обняв руками колени и положив на них голову. Покачивался из стороны в сторож ну, точно факир, стремящийся достичь состояния блаженного забытья. «Дора, — шептал я, — Дора!» Но теперь это был всего лишь пустой звук. Всеми фибрами души я ощущал: Эмма! Эмма! Моя детская любовь! Мое выздоровление представлялось мне теперь величайшей несправедливостью судьбы. Почему я тогда не умер? Зачем Ганзелин вылечил меня? Я мечтал о рае, где поблизости от меня стояла бы младшая дочка Ганзелина и вратенская дева Мария приветливо глядела бы на нас.

И вдруг меня осенило: да ведь я же не побывал там на прощанье. И на змеиной тропке не был, в чимелицком лесу не побродил, но горше всего — не посидел у вратенского родника! Мне хотелось услышать аромат ночных фиалок. Они, быть может, еще цветут. Однако сегодня уже поздно. Всюду я опоздал. Столько времени было у меня в последний месяц, а я не воспользовался им! Все ушло на тупые, бесплодные думы о Доре. Ох, Дора! Теперь, вспоминая августовские события, свое смятение, свой грешный сон, я испытывал неописуемое отвращение.

Эмма! Я с трудом набирал воздуху, будто у меня сузилось дыхательное горло. Но все-таки удержался от слез. И я тоже стал взрослым.

Незаметно сгустилась тьма. На небе, мерцая, сияли звезды. Меня охватил страх — как долго я сижу тут? Мать напустится с упреками: «Тебе нельзя верить, я позволила выйти ненадолго, а ты даже в последний день умудрился меня расстроить…» Я тяжело оторвался от земли, словно был деревом и выдирал из нее свои корни.