Полное и окончательное безобразие. Мемуары. Эссе

22
18
20
22
24
26
28
30

Мою бабку, третью жену деда180 водили много раз на Лубянку как заложницу, где расстреливали десятого. Она была красивая, бесстрастная и бесстрашная, но много курила дешевых папирос. Вывести ее из себя было нельзя, что удивляло чекистов. Желая спасти двух дочерей, бабка сбежала из Москвы в Белоруссию, в бывший кармелитский монастырь, где была колония глухонемых детей, большей частью евреев из местечек. Как епархиалка, она имела право преподавать и стала обучать этих глухонемых грамоте. Она и ее дочери освоили язык жестов. Мать разучилась говорить по-человечески и все показывала руками. Старшая сестра совсем одичала и вышла замуж подростком за рабочего-белоруса и всю жизнь скрывала, что она — дочь атамана.

Сестра бабки, тетя Надя, приехала в школу глухонемых, испугалась за детей и забрала к себе мать, чтобы ее спасти. Она была главным врачом Дорогобужской уездной больницы в Смоленской губернии, и девочку-мать возвращали к жизни бывшие помещики Бегичевы и Лесли, друзья тети Нади. Потом тетя Надя переехала в Москву и забрала мать.

И тетя Надя, и ее сестра тетя Соня монашествовали в миру, помогая людям. Тетя Надя под огнем сделала пять тысяч операций в германскую войну как главный врач полевого госпиталя и имела георгиевские награды за смелость — по-моему, медали.

Очень независимая была особа181. В Москве мать смогла окончить курсы чертежниц, но работать нормально ей не давали, так как она писала в анкетах, что она — дочь генерала. О дальнейшем обучении не было и речи. Скитаясь по заводам, она познакомилась с такой же, как она, лишенкой, Олей. У Оли родители были помещиками в Орловской губернии, где им разрешили оставить корову и где они жили в самой худой избе и крестьянствовали.

Оля переехала в Москву, к своим дальним родственникам, и поселилась и бывшей дворницкой, в подвале. Особняк у родственников не отобрали, так как глава семьи был крупным врачом, лечившим большевистских владык182. Мне казался их дом огромным, но, по-видимому, у них была только лицевая половина особняка, а со двора, где были два этажа, жили подселенцы с отдельным входом. Особняк тянулся глубоко во двор. Потолки были высоченные и висели медные люстры в стиле модерн, с цветными гранеными стеклами.

Я помню Олю, это было насмерть забитое и запуганное существо, рассказывающее чудовищные по садизму ужасы, как крестьяне издевались над Орловскими помещиками. Мать и Оля ходили в незакрытые еще тогда московские церкви и ставили дешевенькие свечечки перед образами, чтобы их не арестовали и не выслали. Обе они были, по-видимому, изрядно запуганы сызмальства. При Оле крестьяне в их гостиной, на ковре, при разгроме имения, до смерти затоптали немца-управляющего с женой и грудным ребенком. Оля говорила, что топтали, пока они не умерли, топтали и потом, их трупы. И делали это и женщины, и подростки.

Оля привела мать к себе, в подвал, и познакомила с родней. Любопытно, что родня не предложила Оле жить в просторных комнатах наверху, хотя там было очень много места. «Я их об этом и не просила, — говорила Оля, — спасибо, что в подвал пустили, хоть здесь и сыровато». В доме жил врач-профессор183: огромный, толстый, губастый, лохматый, как сенбернар, с умными, красивыми карими глазами. Он был из богатой купеческой старообрядческой семьи и учился медицине за границей.

Женился он на девице из семьи Нарышкиных, познакомившись в Лондоне. Нарышкина была очень эмансипированная женщина и занималась живописью. До замужества она долго жила в Мюнхене и Париже и писала мистически-эротические картины184. У этой пары родились три некрасивые, умные, как отец, дочки, такие же губастые, как он, но с удивительно гибкими, стройными фигурами и с очень красивыми, изящными руками.

Сама Нарышкина умерла в революцию от тифа, а дочери жили с отцом, попавшим в околокремлевское окружение. Все три девицы были очень умны, оригинальны, своевольные и с большими заскоками185. Старшая из сестер стала крупным ученым, вышла замуж и родила сына, приятеля моего детства. Две младшие дочери увлечены были одним профессором-холостяком, в прошлом богачом и бывшим красавцем, ездившим по всей Европе и Востоку и волочившимся там за самыми модными дамами186. Похоронив и горько оплакав своего общего профессора, обе сестры так и не вышли замуж и остались бобылками. С одной из сестер мой отец учился в двадцатые годы в частной студии художника Рерберга и сблизился с их домом.

В доме собиралась исключительно мужская молодежная компания187, человек 15, не более, самых разных профессий. Это были все выходцы из военных, дворянских и буржуазных семей, активно не любивших советскую власть. Алкоголиков среди них не было, пили только хорошее вино и умеренно, но кушали основательно — жарили гусей, уток, индеек, кур188.

Готовили сами сестры, им помогала Оля и моя мать189. Особняк пролетарии не громили, и в чуланах, и в коридорах стояли огромные кованые сундуки, пахнущие нафталином. В них были шитые золотом нарышкинские придворные и военные мундиры, а также мундиры наполеоновской армии. Якобы в доме жил наполеоновский генерал, их бросивший. В этих мундирах семья устраивала журфиксы еще до революции. Отец и мать говорили, что в тридцатые годы бывало иногда и весело190. За окнами была сталинская Москва и молодежи хотелось забыться. Мужчины ждали войны и хотели любой ценой при любых обстоятельствах поквитаться с большевиками за все, что они сделали с Россией и с ними. С надеждой смотрели на Муссолини и Гитлера, как на людей, поднявших на большевиков палку191.

Оля ввела мою мать к сестрам, и к ней они отнеслись положительно — одичавшая и затравленная дочь генерала и атамана, лично знавшего двух последних Императоров192. Мать стала помогать сестрам готовить ужины, а это была большая по объему работа для такой многолюдной, прожорливой дружины. Она стала своим человеком у них. Кто она была тогда? Беженка и лишенка193. Одно время мать ловило ОГПУ — хотели ее выслать. Сестры ее спрятали, но не у Оли в дворницкой, а в своих комнатах, и она почти год отсиживалась там, не выходя. Приходили и к тете Наде на Мещанскую, но она сказала чекистам: «Люба уехала на Дон, к родне».

Молодежная компания была православная, верующая, без церкви у них не было бы полноты жизни. Но не ходить же им в сергианский храм, где поп — агент ОГПУ. Вот и стали молиться дома. В подвальную белокаменную палату были снесены иконы в серебре и меди. Среди них была и особо чтимая икона царицы Натальи Кирилловны, перед которой она молилась во время стрелецких бунтов, когда ее родню поднимали на копья. Это была Матерь Божья Казанская, на венце и фате были зеленые, неправильной формы, чуть тусклые, изумруды194. Там же стоял самодельный аналойчик с книгами.

Туда иногда приходил служить батюшка. Батюшка у них тоже был молодой, бравый, в усах, без бороды — бывший полковой пехотный священник195. В советское время хозяин особняка устроил его работать в больничный морг, где он в одиночестве отпевал покойников. Старик-профессор в молодежных делах участия не принимал, к общему столу не выходил и пищу ему носили дочери в кабинет, где он, вечно в клубах дыма, читал иностранные медицинские журналы196. В службах старик тоже не принимал участия, он молился один и клал на себя двуперстный крест.

Служили только всенощные, по субботам, поздно вечером, и перед большими праздниками. Литургию служили только несколько раз в год. Особо служили в день расстрела царя с семьей и панихиды в годовщины объявления красного террора в столицах, а в годовщину октябрьского и февральского переворота анафемствовали красных и Керенского с собратьями-масонами. Моих родителей там же венчали — сестры сами сделали из фольги венцы и сшили белое платье с фатой197. Старик-профессор на свадьбе даже прослезился198. Служили в подвале вполголоса, впрочем, так было и в других моленных199. В двадцатые и в тридцатые годы в подвале прятались монахи и священники, но не они одни — там прятали всех, кто не любил красных и кого они ловили. Из подвала был выход, через коллектор канализации, в подземную Москву, и можно было добраться до ямы, оставшейся от Храма Христа. В двадцатые годы у общины была связь с некоторыми сестрами Зачатьевского монастыря и отдельными людьми из храма Ильи Обыденного. Чаша и крест были из Зачатьевского монастыря, переданные на временное хранение200.

Людей, собиравшихся в особняке, объединяли, скорее всего, политические интересы неприятия большевизма. Многие из них надеялись повоевать с большевиками, и много спорили о том, как выводить страну из тупика. Все они были верующие, православные, но без оттенка фанатизма. Это были вполне светские молодые люди, из хороших семей, детство их прошло до революции, а молодость и зрелость — при большевиках201. Как все традиционно-русские люди, Нарышкинская молодежь была умеренно православной202, но им была нужна своя церковь.

Хозяин особняка такую для них создал, и все с удовольствием туда ходили молиться, исповедоваться и причащаться. Это была скорее клубно-полковая походная церковь при некоем антисоветском объединении. Заговором это сообщество назвать было нельзя — это было объединение, имевшее далекие планы. Тогда не они одни мечтали создать политическое движение. Кто-то из этих молодых людей имел связь с немецким посольством203. Моему отцу в начале войны сестры сказали: «Глеб, можешь быть спокоен, когда немцы войдут в Москву, твоя семья будет в безопасности».

Любые пропуска, любые документы и бланки204 в доме были. Откуда — отец не знал. Сестры спасли жизнь моему отцу, когда его захотели взять в перебитое под Москвой ополчение. Кому-то из врачей сестры позвонили, и те сделали документ, что он — законченный идиот, которого нельзя близко подпускать к оружию205. Ато бы его обязательно убили, как остальных, ведь некоторые ополченцы сидели в окопах буквально с палками, пугая немцев206.

После женитьбы отец несколько отошел от этой компании, так как, будучи сугубо штатским человеком, избегал поездок в леса, под Волоколамск, для совместных стрельб из револьверов. Летом многие ездили под Волоколамск, на чью-то дачу, и там, в глухом лесу, стреляли в цель. Отец отнюдь не готовился к вооруженной борьбе с красными, хотя хорошо стрелял с детства. Наглядевшись крайних ужасов гражданской войны на Украине, он на всю жизнь испугался и решил жить как мудрый пескарь — тихо. У него были книги, жена, сын, студенты — и всё207.

Моя мать была несколько иной. Вышло так, что во время войны мы оказались в одной культурной семье на Оке, под Тарусой. И к нам ненадолго пришли немцы — баварская кавалерийская часть с легкими пушками на конном ходу. Немцы вместе с нами справляли католическое рождество. Была моя бабушка-генеральша, мама и я. За столом сидел полковник (оберст), офицеры и мы. Готовили и подавали денщики. Мамочка надела фиолетовое шелковое платье, жемчуг и вдруг неожиданно защебетала по-немецки208. Бабка сказала, глядя на денщиков: «Я привыкла к мужской прислуге. У нас с мужем всегда готовили и подавали денщики. Горничную я держала только для себя». Бабка мрачно курила с немцами папиросы и не улыбалась — все-таки, враги, как-никак. Я сидел на коленях оберста, играл его крестами и лопал французский шоколад. Мама потом передала мне слова полковника: «Гитлер нас сюда зря пригнал. Мы останемся в ваших снегах, как солдаты Наполеона»209. Моя мать и отец были счастливой парой, ни в ком, кроме друг друга, не нуждались, и в этом семейном эгоистическом гнездышке, которое они свили на краю ямы, куда провалилась Россия, больше всего боялись, что их схватят и нарушат их покой. Господь их хранил.