На берегу наметилось какое-то осмысленное движение на позиции давешней «береговой батареи». Русские, понял Ледьюк. Сейчас они развернут уцелевшие пушки,– должно же там что-то уцелеть! — и легионерам в шлюпках станет совсем скверно.
— С «Примогэ» передали — весь огонь по линии берега! — крикнул сигнальщик. Капитан снова поднял бинокль к глазам — да, все уцелевшие шлюпки отошли, а значит, те, кто остался обречены. Что ж, верное, хотя и жестокое решение…
Он отдал необходимые команды и долго ещё наблюдал, как снаряды вздымают фонтаны песка, как взрывы подбрасывают вверх обломки шлюпок и мёртвые тела, как разбегаются русские, как мелькают среди них синие куртки и красные штаны легионеров. Когда в завесе дыма и пыли возникали прорехи, капитан видел песок, густо усыпанный телами — одни были неподвижны, другие пытались ползти, в тщетных попытках укрыться от воющей над головой смерти. Вот один приподнялся на коленях, опираясь на винтовку… нет, понял капитан, на древко, на котором всё ещё болтается клок зелёно-красной ткани, вымпел Иностранного Легиона. Ледьюк невольно вытянулся по стойке смирно, ладонь дёрнулась к козырьку кепи, салютуя неведомому храбрецу — и тут же разрыв сразу двух снарядов скрыл от его взора эту героическую сцену, вполне достойную генерала Камбронна и его «Merde!», брошенного в лицо торжествующим победителям при Ватерлоо.
Он скорчился на песке шагах в двадцати от уреза воды — он совсем немного не дополз до шлюпок, ив суматохе посадки, под русскими пулями, его попросту не заметили. Рукопашная вокруг кипела, кто-то наступил ему на спину, ещё глубже вдавив в песок, мёртвое тело грузно обрушилось сверху, и он истратил остатки сил, чтобы выбраться из-под него. Но на то, чтобы приподняться, замахать руками, привлекая внимание тех, в шлюпках — а вдруг заметят, сжалятся, вернутся? — сил уже не осталось. Их не было даже на то, чтобы перевернуться лицом вверх, бросить последний взгляд на небо, которое, наверное где-то там, над головой; хватило только на то, чтобы прижаться к песку губами в попытке высосать из него хоть глоток, хоть полглотка воды, пусть горькой, солёной, морской — теперь это уже неважно. Жизнь вытекала из него вместе с кровью из двух ран от русских пуль, а он всё бессмысленно повторял слова старой песенки:
Вместо слов из пересохших губ вырывался только хрип, но слушателей всё равно не было, а самому певцу было всё равно. Над его головой выли снаряды, перепахивая песчаный берег, и один из них прекратил, разорвавшийся в двух шагах от неподвижного тела мучения легионера по прозвищу Фанфан-Тюльпан.
— Эй, гимназист, ты там как жив?
Матвей повернулся. Он сидел, привалившись спиной к стволу пальмы, баюкая перебинтованную руку, в которую пришёлся удар штыком, вырвавший клок материи из рукава и проделавший довольно глубокую дырку в мышце. Куда хуже было с головой — при попытке повернуться на голос Осадчего, пред глазами поплыли чёрные и красные круги, в висках стрельнуло. Удар прикладом по затылку, хоть и вскользь — это вам не жук чихнул…
— Спасибо, дядь Игнат, всё в порядке.
Унтер вытащил из-за пояса револьвер и бросил на песок рядом с Матвеем.
— Держи, гимназист, твой. Обронил — я подобрал, ещё пригодится. А ты знатно стреляешь — двоих французиков положил, на моих глазах. Одного насмерть, а второго поранил — он тебя по башке прикладом успел приложить, я его и подколол…
И похлопал по висящим на поясе пустым ножнам от бебута. Видимо, подумал Матвей, сам кинжал остался в теле легионера. Или Осадчий его потом потерял?
(126)
…да какая разница? Что за ерунда лезет в голову…