— Дом — не санаторий, — тихо, но жестко остановила эти плывущие фразы хозяйка. — Маша, вам еще чаю?
— Нет, спасибо, я лучше спущусь к реке, — пробормотала Маша, чувствуя, что с этим укусом и этим вскриком из нее вышла вся смутность и неопределенность и теперь осталась только твердая уверенность в неизбежном.
Скользя по сплетенным корням обрыва, она почти скатилась к реке, увлекаемая вниз внезапно потяжелевшими бедрами. Но там, на берегу, воздух был уже холоднее и спокойнее, мох призывно пружинил под ногами, и потому Маша еще долго шла берегом куда глаза глядят, пачкая голые ноги и платье, — до тех пор, пока совсем не стемнело и вода не озарилась медными отсветами неведомого и невидимого Турца, где ночами напролет работала частная лесопилка…
Когда же она, карабкаясь вверх по склону, подошла к дому, было, вероятно, уже около двенадцати, поскольку луна стояла высоко над дальним лесом. Но на террасе вовсю горели свечи, отчего вокруг стоял оранжевый нимб дрожащего света. «Это, наверное, в честь приезда…» — мелькнуло у нее, но мысль оказалась тут же поглощена еще одним ощущением, сменившим уверенность, только что делавшую ее тело гибким и сильным, как стальной прут. Новое ощущение, зарождаясь где-то в горле, серебряной уклейкой соскальзывало вниз, остро ударяя внизу живота, а там блестящее острие расплавлялось в горячую влагу, тяжкой ртутью склеивало ноги, мешая идти, не давая дышать. Но, медленно переставляя непослушные ноги, Маша шла к террасе прямиком по лугу, и ветер, не достигавший поймы, но гулявший ночами наверху, облеплял ее втянутый, как у подростка, живот и вкусившие материнства груди. У самых ступеней дома она нагнулась и, сорвав шероховатый султанчик полыни, зачем-то растерла его меж влажных от росы и страха пальцев.
На террасе порочно-сладко пахло дорогим трубочным табаком, не жалуемым в доме кофе и еще чем-то, что Машино тело, с сегодняшнего вечера жившее отдельной от нее, откровенной и бесстрашной жизнью, мгновенно распознало как запах желания, невидимыми пеленами окутывавший сидящих и случайным облачком уносившийся на восток к лесу. И, еще не подняв глаз, Маша уже знала, что средоточием этого запаха, тем местом, откуда токи его завивались в тугую струю, были хрупкие перила, на которых, прислонясь угловатым плечом к резному столбу, сидел незнакомец. Так и не подняв глаз, не отряхнув налипшей травы, она подошла вплотную к нему, и, прежде чем предупреждающий голос хозяйки скороговоркой произнес: «Маша, это Георгий», — ее напрягшийся живот успел коснуться худого голого колена, вызывающе торчащего над белизной перил.
Георгий слегка наклонил темно-русую голову и, не привстав, протянул Маше длинную ладонь.
— Я не думал, что в столь олитературенном доме кто-то еще может реально бродить по лесам ночью, — проговорил он. — Значит, с вами можно иметь дело. Я говорю о настоящем, — едва слышно добавил он и снова откинулся назад.
— Маша гуляла сегодня ночью первый раз, — совершенно не к месту вдруг брякнул Сашенька.
Маша вспыхнула и в растерянности обернулась к хозяйке:
— Таня, я… Да что же это такое?
— Он шутит, шутит. — Явленный ангел легкой рукой провел по юношескому ежику Сашеньки.
— Я не шучу, — громко и упрямо повторил Сашенька. — Она ночью никогда не гуляет. Зачем ночью? Ночью плохо, глупо…
Маша неожиданно топнула босой ногой, и ее взлетевшее колено снова коснулось мужской ноги, до неприличия горячей и упругой.
— Замолчи! — задыхаясь, зло выкрикнула она. — Что ты понимаешь!
Георгий лениво спрыгнул с перил.
— Да вы тут все… свихнулись. Я иду спать, моторка за мной завтра рано. А тебя, Танечка, я все-таки без памяти люблю. — И, немного ссутулив широкие плечи, быстрым шагом скрылся в лиловой темноте за стеклянной дверью.
Пульс чаепития сразу прервался. Кто-то продолжал тянуть остывший чай, а кто-то слишком долго и намеренно смотрел за перила террасы, где в зеленоватой тьме слабо светились огни близлежащей деревни, некогда бывшей вассальным владением дома, но поведение всех так или иначе было неестественным, хуже того — лживым… И Маша, покорно опускавшая в чашку пылающие губы, с ужасом понимала, что причиной тому она; она, с притворным равнодушием кладущая в чай сахар, она, она одна, со своим подобравшимся, как перед прыжком, животом, с затуманенным плывущим взглядом. Она жалко огляделась по сторонам, желая восстановить хрупкое равновесие, но еще больше — оправдать себя. Поймав этот затравленный и вместе с тем слишком знающий себе цену взгляд, первым не выдержал Павлик.
— В принципе я собирался завтра плотно засесть. Черт возьми, церковь столько лет стоит, как донага раздетая! А все одни разговоры… Спокойной всем ночи! — почти с вызовом пробормотал он и ушел в ту же поглощающую тьму за стеклом.
Все оживились и задвигались, принося этим Маше и облегчение, и боль. Спустя несколько минут почти все разошлись с террасы, напоминая о себе теперь лишь шагами в гулкой глубине дома да шорохом кустов, которыми заросло «черное» крыльцо. Но Маша все еще ощущала на своих полуголых плечах те мятные дуновения, что овевали ее, когда уходившие поспешно огибали длинный угол деревянного дивана, где она сидела, готовая сорваться и взлететь в любое мгновение. И в этих дуновениях была радость свершения того, чего все так напряженно ждали, и — легкая зависть, оттого что избранными в этот раз оказались не они. Маша держала чашку с остывшим чаем как чашу причастия, и темная власть избранничества наливала ее тело буйной тяжелой кровью.
— Машенька, — маленькая бестелесная рука легла на ее пылающую, — сегодня я видела, что у Грушкина камня расцвел лабурнум. — Что-то римское и жестокое послышалось в названии этого скромного лесного кустарничка, и Маша невольно оторвалась от своей чаши, чтобы проверить это секундное ощущение по ярко блеснувшим глазам хозяйки. В ответ на нее глянула сама ночь, впрочем тут же смягченная шелком ресниц и голоса: — Я просто хотела сказать, что цветок удивительной красоты, и жаль, если никто его не увидит. Ведь знаете, — чуть замявшись, добавила она, — когда-то им клялись… Если что, вино и хлеб в большом поставце.