Мы здесь

22
18
20
22
24
26
28
30

– Что? Конечно, нет.

– Оно и понятно, ты ведь никогда не тянулся к наукам. А я вот помню. И опыты мне нравились. Взять два магнита с противоположными зарядами. Они притягиваются, верно? Магниты с противоположными полюсами притягиваются и пристают друг к другу – а если заряд сильный, то пристают очень плотно. Раздели их, и они будут тянуться обратно, пытаясь слепиться воедино. Так долгое время было и с нами. Но затем…

Медж на полуслове прервался и зашагал прочь. Дэвиду не оставалось ничего иного, как пойти следом в надежде, что среди всех этих намеков и полунамеков рано или поздно прорежется что-нибудь более-менее внятное.

– Ну, и что затем? – спросил он нетерпеливо.

– Что-то происходит, – на ходу сказал его собеседник, – и в одном из магнитов начинает меняться полярность. В магните вроде тебя. Всегда вроде тебя, – с горечью подчеркнул Медж. – Проходит какое-то время, и они перестают держаться вместе. Притяжение переходит в отталкивание, причем такое сильное, что все забывается – опять же тобой, а не нами. У Угловых вроде Боба память, быть может, и самая лучшая, но мы отличаемся другими способностями. Нам дано умение смотреть по сторонам, в том числе и оглядываться назад. Действовать, как действуют хранители того, что было. А иногда и как опекуны.

– Но эта смена полярности…

– Она может длиться неделями, месяцами. Иногда занимает целые годы. Может происходить рано, а может поздно. У нас с тобой она случилась необычайно поздно и вместе с тем быстро.

– Ты говоришь, мы были друзьями, – еле поспевая за ним, упорно напомнил Дэвид.

– О да. Еще какими!

– Но где, когда?

– С того самого момента под столом. И здесь тоже – почти все то время, что ты жил в городе.

– Тогда почему я тебя не помню?

– Ты вырос. Дети рождаются безо всяких там житейских установок. Но уже фактически с рождения за ребенка берется мир и первые двадцать лет усердно вколачивает в него свои правила, вытесняя волшебство. Научает человека очерчивать себя линией, отделяя себя от остальной вселенной, превращая себя в обособленное «Я» вместо того, чтобы вливаться в облако взаимодействия, что простирается во всех направлениях. И вот когда линия обведена вокруг полностью, в человеке задергиваются шторки. Во всяком случае, так говаривал Одиночка Клайв, и я склонен ему верить.

– А кто он такой, этот Клайв? – допытывался Дэвид.

– Это он взял меня под свое крыло после того, как ты оставил город. И он единственный из нас, кому удалось вплотную приблизиться к воссоединению. Но не срослось, и для него это явилось началом конца. Теперь он полый.

– Вот слушаю тебя, – сказал писатель, – вникаю всем умом, но из того, что ты говоришь, не пойму ровно ничего.

– Ты просто не хочешь вспоминать, – укорил его идущий рядом человек. – Что лишний раз доказывает: какая-то твоя часть что-то да помнит.

– Але мале, Медж! – Из бокового проулка на тротуар вырулила девчонка-подросток в серой курточке с капюшоном и во всевозможных прибамбасах. Дэвид раньше уже видел ее в сквере рядом с какой-то толстушкой в бальном платье. На вид девчушке было лет шестнадцать, и она была похожа на сбежавшую из дома оторву, весь свой прикид сознательно направляющую на то, чтобы бесить или, во всяком случае, «доставать» всех, кому за двадцать три.

Медж, еще только подходя к этой девушке, приветливо помахал ей:

– Зажигалка, как дела?